французов!
Услышав, что в другом углу двое товарищей ведут беседу о браке, сторонник гильотины прерывает сам себя, неожиданно обращаясь к спорящим:
— Да что там толковать о женитьбе. Что за брак! На что он вам? Кто вам оказал, что нельзя попросту спать с любою женщиной?!
Пирогов дрожит от ужаса и стыда.
Собирающийся сочетаться законным браком пробует возражать:
— Ну, все-таки неудобно…
Ему не дает договорить взлохмаченный студент лет за тридцать, спешащий на помощь проповеднику свободного брака:
— Все это проклятые предрассудки! Натолковали Вам с детства ваши маменьки да бабушки, да нянюшки, а вы и верите. Стыдно, право, стыдно!
Вдруг в комнате раздается ужасный треск. Среди будущих медиков оказался горячий поклонник Пушкина, студент Катонов. Он соскакивает со своей кровати, хватает стул, швыряет его на середину комнаты и кричит:
— Слушайте, подлецы! Кто там из вас смеет толковать о Пушкине! Слушайте!
И кричит, закатывая глаза и скрежеща зубами:
Катонов, восторженный обожатель Мочалова, не кричит уже, а вопит, ревет, шипит, размахивает во все стороны поднятым стулом; у рта пена, жилы на лбу переполнились кровью, глаза выпучились и горят.
Другим обитателям десятого номера надоедает исступление Катонова, и верзила Лобачевский кричит ему:
— Замолчишь ли ты, наконец, скотина?!
Происходит схватка, скоро оба катаются по полу…
На остановило разошедшихся студентов и появление служителя Якова, принесшего им водку:
— Чего разорались, черти! Вот придет начальство, будет ужо вам.
Какое там начальство! В последние месяцы царствования Александра I в университете некого было бояться. Все христиански-благочестивые мероприятия правительства отражались только на ходе преподавания, глушили и душили научную мысль. Юношескую, инстинктивную тягу к вольности трудно было затоптать даже аракчеевским сапогом.
Начальства в смысле казарменной субординации в университете не было никакого. Был, по словам одного из современников Пирогова, инспектор своекоштных студентов, знаменитый Федор Иванович Чумаков, вся деятельность которого заключалась в том, что он изредка, во время лекций, войдет в аудиторию, и если увидит какого студента в гражданском платье, а не в форменном сюртуке или мундире, то, обыкновенно, подойдет к нему и скажет:
— А, батенька, так вы-то в цивильном платье. Пожалуйте-ка в карцер.
Но чтобы от него отделаться, стоило только ему сказать:
— Помилуйте, г. профессор, я не студент.
— А, вы не студент. Ну, извините меня, извините.
Вспоминая свою студенческую жизнь, Пирогов писал, что «университетская молодежь, предоставленная самой себе, жила, гуляла, училась, бесилась по-своему… Проказ было довольно, но чисто студенческих. Болтать, даже в самых стенах университета, можно было вдоволь о чем угодно, и вкривь и вкось. Шпионов и наушников не водилось; университетской полиции не существовало; даже и педелей не было. Городская полиция не имела права распоряжаться студентами, а провинившихся должна была доставлять в университет… Запрещенные цензурою вещи ходили по рукам, читались студентами жадно и во всеуслышание. Чего-то смутно ожидали».
— А знаете ли, — говорил Пирогову, по его позднейшему рассказу, один из жильцов десятого номера, — что у нас есть тайное общество?
Пирогов с испугом посмотрел на него.
— Да, — продолжал бывший семинарист, любуясь произведенным на юного собрата впечатлением, — Я член этого общества. Я и масон.
— Что же это такое?
— Да так, надо ж положить конец!
— Чему?
— Да правительству, ну его к черту!
В это время из другого угла раздается голос:
— А слышали, господа: наши с Полежаевым и студентами медико-хирургической академии разбили вчера ночью бордель.
И пошли рассказы о геройском подвиге студентов под предводительством поэта Полежаева. Рассказы уснащались подробностями, в сравнении с которыми беседы отцовского писаря Огаркова и песни кучера Семена казались невинным лепетом.
Но похабников прервал Катонов, предложивший спеть только что добытую им в списке новую песню Рылеева и Бестужева «Ах, где те острова».
В студенческом общежитии были также хорошие знатоки римских классиков, большие любители русской литературы, от которых Пирогов научился ценить изящную словесность. Здесь глубже развилась в нем зародившаяся в частных беседах с Войцеховичем любовь к Пушкину и другим представителям новой литературной школы. В десятом номере Николай Иванович познакомился с новейшими западноевропейскими философскими течениями, узнал Шеллинга, Гегеля, Окэна, научился критически относиться к отсталым отечественным профессорам.
Московская студенческая вольница кончилась с подавлением восстания декабристов. Со вступлением на престол Николая I и обитатели десятого номера, по словам Пирогова, «почувствовали перемену в воздухе». Новый царь во время пребывания в Москве для коронации посетил почти инкогнито университет и университетский пансион и страшно рассердился, увидев имя декабриста Кюхельбекера на золотой доске в зале пансиона.
В студенческих кругах передавали также, что Николай, приехав в университет и узнанный только сторожем, пошел прямо в студенческие комнаты, велел при себе переворачивать тюфяки на кроватях и под одним нашел тетрадь стихов Полежаева.
А. И. Герцен так передает со слов Полежаева то, что произошло после прочтения царем стихов молодого поэта: «В одну ночь, часа в три, ректор будит Полежаева, велит одеться в мундир и сойти к правление. Там его ждет попечитель. Осмотрев, все ли пуговицы на его мундире и нет ли лишних, он без всякого объяснения пригласил Полежаева в свою карету и увез. Привез он его к министру народного просвещения. Министр сажает Полежаева в свою карету и тоже везет, но на этот раз уж прямо к государю… Полежаева позвали в кабинет. Государь стоял, опершись на бюро, и говорил с министром. Он бросил на взошедшего испытующий взгляд, в руке у него была тетрадь.
— Ты сочинил эти стихи?
— Я, — отвечал Полежаев…
— Читай эту тетрадь вслух…
Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд Николая неподвижно остановился