иностранцами и эмигрантами. И любопытен результат этой разницы; я интересуюсь почти исключительно тем, что делается в России; на эмиграцию вовсе не надеюсь и даже мало ею интересуюсь. А вы думаете специально об эмиграции, о двух миллионах зарубежной России, которая что-то сделает в будущем и должна что-то делать в настоящем. Каждый надеется на тех, кого не знает. Для меня неясно, что происходит в России, которой я интересуюсь. Сведения, которые оттуда приходят, противоречивы; они сходятся в одном: на «нас» в России, т.е. на буржуазию и интеллигентов, рассчитывать не приходится, мы там или деморализованы, или развратились, или погибли, мы ничего не сделаем. Если кто-либо может там что-то сделать, то это «низы». Вы тоже рассчитываете на стихийные процессы. Да, конечно, они будут и не могут не быть. Я на них тоже рассчитываю. И это меня не радует. Если Россия будет спасена стихийным процессом, это будет ужасно; стихийный процесс поведет нас не торной дорогой и приведет к плачевным результатам. Во-первых, он будет страшно медленным; большевики погибнут, но погибнут последними; раньше их погибнут остатки нас и все то, что было интеллигентного и инициативного в массе. А во-вторых, в известной стадии этого стихийного процесса в России появится вмешательство иностранцев, специфических иностранцев, обнаружится новое отношение иностранных государств к России. Вы и сейчас негодуете на них, и во многом это негодование я и понимаю, и разделяю; часто я чувствую его полнее, чем вы. Но это негодование сейчас вызвано тем, что иностранцы нам недостаточно помогают или помогают не так, как хотелось бы; но в известной стадии разложения России появятся иностранные акулы, которые поймут, что из России можно кое-что вытянуть, что это можно вытягивать не навсегда, а на продолжительное время и что на это стоит рискнуть; начало такого отношения уже замечается в Англии в вопросе о торговых сношениях и концессиях. Нам говорят, что это только новая политика борьбы с большевизмом; что, когда начнут торговать, завяжутся те постоянные отношения Европы с Россией, при которых большевизм, особенно в теперешних формах, не сможет существовать; иногда объясняют, что это просто внутренняя политика, что английскому правительству необходимо показать рабочей партии, что из торговли с Россией ничего не выйдет, покуда он находится под большевистским гнетом. Обе эти причины все-таки политика, хотя и ошибочная; но я боюсь того времени, которое, может быть, уже началось, когда это будет определяться вовсе не политическими, а гораздо более простыми соображениями… «Мы не сторож над братом нашим», какое нам дело до того, что происходит в России, на ее счет можно поживиться и нужно это делать как можно скорее; а если кто-либо будет иметь цинизм так открыто заявить и поступить, то за ним последуют и другие по правилу: «не я, так другой», и тогда в России появятся иностранцы как хищники и эксплуататоры. И как только они появятся и наберут от большевиков всяких концессий, то иностранные государства будут уже заинтересованы в том, чтобы сохранить то правительство, которое роздало эти концессии. И подобно тому, как сейчас одним из препятствий к признанию большевиков является их нежелание платить русские долги, так и тогда во всех попытках заменить большевистские государства будут ставить предварительным условием признание всех выданных им концессий. Конечно, это будет не всегда, а может быть, и ненадолго; но это все же грозит периодом, когда в России не будет большевизма в настоящем смысле этого слова, когда будут уважать собственность, будут торговать, будут все благополучия буржуазного строя, но будет все-таки нечто вроде dette Ottomane, режима капитуляции и других прелестей этого сорта.
Я боюсь этого периода больше всего потому, что он представляется наиболее правдоподобным. Мы все жили в ожидании чуда. Нам мерещился какой-то Минин, который в известный момент соберет за собою русских людей и пойдет выгонять «воров» и иностранцев. Чудом была бы и победа Колчака, и победа Деникина, и победа Врангеля; чудом было бы избавление России кровью и доблестью Добровольческой Армии, чудом была бы победа Кронштадта, когда бы из какого-то центра разлился бы вдруг революционный процесс, который смел и сбросил власть большевиков. Все это чудеса; но чудес не бывает, потому что всякое чудо делается верой, а веры больше нет.
А если не будет чудес, то процесс пойдет иначе. Большевики увидят, что идти прежней дорогой невозможно, что надо идти на уступки и, конечно, по линии наименьшего сопротивления. Этой линией наименьшего сопротивления, при этом той, которая больше всего обещает выгод, является вмешательство иностранцев. Каменев сказал правильно: «русские капиталисты сейчас же будут добиваться власти; иностранные капиталисты безопаснее, они будут добиваться только дивиденда: и потому, прежде всего, пригласим иностранных капиталистов». Конечно, в тот день, когда это будет сделано, большевики, у которых сохранится фанатизм и вера, будут видеть, что гибнет коммунизм в России, пропадают последние шансы на вынесение коммунизма в Европу; они будут кричать, бунтовать и саботировать. Их устранят.
Словом, вы меня понимаете. Все дороги ведут в Рим, и мы выйдем туда, куда хотели прийти. Этот период засилья иностранцев, может быть, будет даже гораздо короче, чем с первого взгляда кажется. Может быть, именно в борьбе с этими иностранцами создается тот национальный шовинизм, о котором вы пишете. Все это так, но дело в том, что при таком процессе не будет перелома; большевизм в целом не будет держать ответа перед Россией. В сущности, большевики и не будут низвержены; они останутся хозяевами в России; будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм исцелит большевизм. С точки зрения моральной потребности человека окажется большой недочет.
Но теперь я хочу сказать вам несколько слов по поводу ваших надежд. Вы еще недавно попали в положение эмигранта, сохранившего связь с остатками России, где дышат еще русским воздухом; в постскриптуме вашего письма вы приходите в бешенство при мысли, что эту ценность разбивают, что ее больше не будет. Прибавляю от себя, что тогда и вы и все остальные очутитесь в том положении эмигрантов, в котором я живу вот уже четвертый год. Не касаясь сейчас вопроса, как это вышло и что из этого следует, я только подчеркиваю, что вы настоящей эмиграции пока не видели; этим я объясняю те надежды, которые вы на нее возлагаете.
У вас в этом отношении поэтическая, но не реальная мысль. Вы хотели бы, чтобы вся русская эмиграция за кого-то держалась, дала иностранцам и Лиге Наций образчик того, как живут за границей русские люди, и вы (о судьба!) ищете вдохновляющего примера в еврействе, раскиданном по всей земле и сохранившем и связь, и организацию, и некоторую мощь. Все это очень красиво и, может быть, соблазнительно. Но это все-таки поэтическая вольность. Я не знаю, таково ли было еврейство в первое время после разрушения Иерусалима, когда оно очутилось в положении нас, людей, оторванных от родины, потерявших связь с ней, живущих в чужой стране; проявило ли оно и тогда организацию, солидарность и влияние на ход всемирной жизни, которые вы ему приписываете теперь. Об евреях того времени мы слыхали, что они плакали на реках Вавилонских. Это могут делать и русские люди. Но у нас не сохранилось преданий, как евреи жили первое время, и могут ли они служить нам примером.
Главное наше отличие от современного еврейства то, что мы вовсе не сознали, что потеряли родину, и что нужно прочно устроиться за границей, не потеряв своего русского облика. Евреи так и поставили свою задачу: устроиться на чужбине, в чужих странах, но сохранить себя как евреев, как людей одной страны, одного прошлого. Ту же задачу решают наши духоборы в Канаде, остатки некрасовцев в Турции и т.д. Но наша эмиграция с этим не мирится и не скоро помирится. И она права. Вся наша эмиграция еще имеет родину и уверена, что скоро в нее вернется. Она не отчаивается, что при некоторых условиях более или менее скоро, но туда вернется. Отличительная черта эмиграции, тех, кто бежал из России — одни вольно, другие невольно, — заключается в том, что они предпочитают переждать это смутное время в условиях спокойного и, во всяком случае, безопасного существования и намерены вернуться в Россию тогда, когда там все уладится. Мы с необыкновенной легкостью говорим, что задача сбросить большевиков лежит на тех, кто там остался. Мы знаем, что там остались не только рабочие и крестьяне или солдаты, но и наши единомышленники, люди одного с нами класса, буржуи и интеллигенты; и мы осуждаем их за то, что они мало и плохо борются. Мы предоставляем им бороться в условиях голодного существования, под риском ежеминутного расстрела, и сочли себя правыми, что мы оттуда убежали. Ведь это бегство началось, как вы знаете, гораздо раньше, до большевиков, когда в России жить было можно.
В ту жизнь попали не только те безответственные статисты, которые могут нам говорить: «что вы с нами сделали», но и те, которые в той или иной мере сознательно поддерживали нас своей деятельностью, — журналисты, промышленники, ученые — все эти люди и составляют то — что мы называем эмиграцией. Два миллиона людей, которые составились из таких элементов, и есть та эмигрантская Россия, на которую возлагают не только обязательства (вы хорошо делаете, что не возлагаете, — они все равно не исполнят) — но на которую, во всяком случае, возлагают какие-то надежды. Я эту Россию наблюдаю четвертый год, и с меня этого достаточно. Я уже предъявляю к ней одно требование: чтобы она не мешала русскому делу за границей, ибо именно эта эмиграция в ее