Речи, венки, «устремившиеся москвичи и гости столицы».
Большой, перевязанный лентой портрет.
Подошла Марецкая, очень долго стояла, внимательно и спокойно глядя на восковое лицо, на гроб, поверх гроба, куда-то в ту сторону, где оказалась спустя три года, в 1978-м.
Завадский, Плятт и — Фу-у-фа — этот продленный, рыдающий, оплакивающий разом все жизни звук.
Каждый думал о НЕЙ, каждый думал о себе. Никому из них не осталось больше девяти лет.
Потом было Новодевичье. Александров распорядился не открывать гроб. Он понимал, он не хотел, чтобы ее видели без той победительной женственной маски, которую Орлова единственный раз не успела взять с собой в дорогу.
Он понимал, что большего сделать для нее уже не мог. Он не хотел, чтобы ее видели такой.
Потому что такой она не была никогда.
Потому что быть такой Любочка бы себе никогда не позволила.
Ей было семьдесят три. Она не слишком скрывала свой возраст.
Ее хоронили 29 января 1975-го. Это был день ее рождения.
Глава 18
В детстве меня всегда интересовало то, что следует по окончании истории. Эффектные, вызывающие хохот концовки анекдотов, семейных рассказов, завершаемых ударной фразой, — все это очень здорово, но хотелось знать, что же случилось потом: с классическим любовником, Петькой или там каким-нибудь майором Прониным — любым персонажем, своевременно покидающим освещенную часть сцены.
Потом это прошло. Потом стало ясно, что за пределами анекдота может быть лишь следующий анекдот, а за одной историей — другая, желательно не менее законченная. Возможно, избавление от этой детской дотошности произошло потому, что хронологически почти совпало с известием (а это было именно известие, — шестилетнему тогда автору сообщил об этом его дед на дачной прогулке, — а он возьми и поверь) о том, что все, рано или поздно, умрут, и даже, как это ни прискорбно, он — шестилетний слушатель. Надо сказать, что дед вскоре добросовестно подтвердил сказанное собственным уходом, — как тут было не поверить? После этого происшествия «истории с продолжением» отчасти потеряли свою актуальность. А желание взглянуть за границы повествования отзывались легким, но вполне отчетливым испугом: стоит ли? Зачем лезть в ту область, где последняя фраза рифмуется с сообщением любимого и покойного родственника, конец текста с дедовой фотографией с черно-красной лентой. Все это не так темно, как может показаться на первый взгляд. Позднее автор имел неоднократную возможность проверить, что возвращение к уже отработанным сюжетам жизни не приносит ничего, кроме разочарований и скуки. Истории, книги и жизни желательно заканчивать вовремя, то есть в точке наивысшего к ним внимания и интереса. Нелеп тот рассказчик, что продолжает тянуть свою повесть, когда вокруг уже начались осыпи — переглядки, потом смешки, — кто-то уже вышел в другую комнату. Грустна жизнь, перешедшая пределы собственной судьбы.
Обо всем этом можно было бы лишний раз и не говорить, если б на свете существовало достаточное количество идеально законченных жизней. К сожалению или к счастью, мы имеем дело с куда большим количеством вполне законченных книг.
За типографской точкой сплошь и рядом следует запятая расширенных комментариев, сносок, старческого брюзжания и раздражения — всего того, что часто сопровождает выпуск книжки, населенной еще недавно действовавшими (а в некоторых случаях и продолжающими действовать) персонажами. Финальная фраза далеко не всегда совпадает с последним вздохом. Тут ничего не поделаешь (точнее, не попишешь).
А потому еще несколько слов.
Когда-то, казалось, это никуда не уйдет: сиреневая, лиловатая седина, покер, привычное сочетание имен — Вероника, Нина, Ирина, полоса света из комнаты. Я недолго застал все это, очень недолго, воспринимая привычным, неотменимым фоном. Потом этот фон стал, выцветать, лилово-сиреневое вытеснялось серо-защитными тонами времени. Остался лишь субботний маршрут от Тверской — переулками — до Южинского, — никогда не закрываемая дверь на втором этаже.
— Кто это? — в своей полурыдающей тональности спрашивала Раневская отца. Он отвечал.
— Ты один?
— С сыном, Фуфочка.
Сын был стеснителен и неразговорчив. Временами до неучтивости.
— Что тебе подарить на день рождения? — спрашивала его Раневская, приводя в такой ступор, что выход из него оборачивался довольно неуместной говорливостью.
— Что? Да вроде все есть… Вот велосипед…
Зависала ужасная пауза — было видно, как глаза Раневской темнеют, темнеют, гаснут.
— Ну, велосипед, мой милый, я тебе подарить пока не могу.
И как потом хотелось «исправиться», объяснить, почему выговарилась эта велосипедная галиматья.
— Погладьте моего Мальчика, видите, как он смотрит на вас.
Гуляние с лупоглазым, почти совершенно слепым псом Мальчиком на Патриарших. Ряды скамеечных сидельцев — в основном старух, синхронно поворачивавших головы вслед. Одна из них, собравшись С духом, обратилась в такой интересной редакции:
— Извините за скромность, вы Раневская?
— Нет, я зубной врач, — не мешкая ни секунды, ответила Фаина Георгиевна.
— Благодарю, — сказала скромница, но разговор не прекращался. Речь зашла о возрасте. Старушка рассыпалась в сомнительных комплиментах.
— Простите за интерес, сколько вам лет, если это не секрет, конечно?
— Какой ж это секрет, милочка, — вдруг забыв о прежней доходной профессии, возмущенно проговорила Раневская, — об этом знает вся страна!
После этого эскиза с широко популярным «стоматологом» я становился свидетелем еще нескольких чудесных миниатюр, но, понемногу взрослея и отдавая отчет в том, кого именно удалось мне застать в живых, поклялся никогда не писать, не упоминать ни словом про эти семейные фрагменты.
Надеюсь, это единственное не сдержанное мною слово.
Позднее, во Внуково, мне показали и прутовский участок с каким-то отстроенным замком, и музыкальный орешник имени «Фуфы» — самой Раневской уже девять лет как не было в живых.
Овраг, дубовая рощица, внуковские улицы, взятые в сплошные скобки заборов, едва различимые с дороги мемориальные домики — все, или почти все сохранилось, но какой-то ущерб чувствовался в этой в общем чудесной местности уже тогда. Это был ущерб времени, старости, прошедшей и невозвратной жизни. Современные дополнения угрюмых крепостей только усиливали это ощущение. Почти все из тех, с кого начинался этот поселок, умерли. Времени свойственно разделять. Движение от общего к частному сказывалось тут с топографической наглядностью: единые некогда гектары стараниями сородичей делились на суверенные сотки. За общими заборами шла напряженная дипломатическая работа, налаживание или разрыв связей — высылались ноты или приветствия, периоды холодной войны плавно сменялись потеплением геополитической ситуации в целом. Все было, как везде, с поправкой на прошлые масштабы и чужие заслуги.
А потом нам показали место возле забора, где одно время находили Любочкины записки, открытки, письма и даже один из ее карандашных портретов.
Все это, размокая, валялось в траве — как отработанные черновики, как отслужившая рухлядь, как самого последнего разбора ветошь, не поместившаяся в отдаленнейшем углу давно прогнившего сарая.
Что все это значило? Всего-навсего то, что пришли другие люди, которым как-то очень по-своему