— Что вы имеете в виду?
— Предостеречь друга — наш долг. Будьте же осторожны.
— Ладно.
Так я больше ничего из него и не вытянул. Здесь, Межсоюзническом комитете, натыкаюсь на Ложье.[147]
Ничтожество, ректор Академии. Восседает среди верховных жрецов режима. Изволил меня заметить.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте.
И тут он, окруженный верховными жрецами, на меня обрушивается:
— Здравствуйте, уважаемый член Национального совета Петена! [148]
— Я?
— А кто же? Да, хорош ваш Петен!
Тут вмешивается один из жрецов, состоящих в свите этого хама:
— Как! Неужели вы член Национального совета?
И Ложье ему в ответ:
— Конечно, кто же этого не знает!
Вы помните это злополучное назначение, которым я обязан какому-то мерзавцу. Вы помните, в какой я был ярости, помните, что я сразу заявил протест. Но к чему пытаться что-либо объяснять? В атмосфере страстей, вскипающих вокруг выборов, слишком сложно развеять клевету. Я отрезал:
— Вы прекрасно знаете, что ведете себя сейчас как последний мерзавец.
И все. А что мне оставалось сказать?
Говорю вам, стена становится все толще. Говорю вам, ненависть вокруг сгущается. Еще говорю вам, что я не вынесу утраты солнца. Приехав сюда, я попал в ловушку.
Мне не выдержать ни клеветы, ни оскорблений, ни этого неописуемого бездействия.[149] Я не умею жить вне любви. Я всегда говорил, действовал, писал только побуждаемый любовью. Я люблю свою страну куда больше, чем все они, вместе взятые. Они любят только самих себя. До чего странная у меня судьба! Она неумолима, как лавина в горах, а я совершенно бессилен. За всю жизнь не могу упрекнуть себя ни в одном шаге, продиктованном ненавистью или местью, ни в одном корыстном поступке, ни в одной строчке, написанной ради денег.
А чувствую себя все-таки, как заживо погребенный.
Все это странно, странно, странно.
Может быть, уехать? Но я уже по колено увяз в этих зыбучих песках. Вытащить из них ноги было бы невероятным чудом. Завтра я завязну до пояса. Все идет к тому, что я окажусь в тюрьме. Но там-то и проявится их слабость: ведь если не больше нравится спать, кто может мне в этом помешать?
Я подумываю, не сжечь ли мою книгу?[150] Если у меня украдут рукописи — не хочу, чтобы они валялись на их грязных кухнях. Горе мое выше моих сил. (…)
Вы видите: я не понимаю жизни. Ночами на меня наваливается тоска. По родным. По родине. По всему, что я люблю.
Не могу забыть, какой чудесный покой нисшел на меня в последнюю ночь в Ливии.[151] Говорите со мной, заставляйте меня любить жизнь. Когда я показываю карточные фокусы,[152] я выгляжу веселым, но не могу же я показывать фокусы себе самому, и на сердце у меня смертельный холод.
Тут затевается новый журнал Арш, который намерен перепечатать «Письмо заложнику».[153] Я к этому не стремился. У меня нет ни малейшей охоты снова привлекать к себе внимание, слушать, что говорят обо мне, или говорить самому. Один тип из окружения Ложье сказал мне: Я отказался сотрудничать в Арш, потому что, по слухам, там будут печатать вас! Во. она, нескрываемая ненависть! Нескрываемое негодование! Если этот тип меня расстреляет, ему, несомненно, будет казаться, что он спас мир. От чего? Я ненавижу — и куда сильнее, чем он, — все виды предательства. Я люблю — и намного сильнее чем он, — все, что связано с Францией. Что до немцев, то я не раз дрался и еще буду драться с ними, рискуя головой. В отличие от него. Так в чем же дело? Нет, с меня довольно.
Скандал с Ложье… Это, по-моему, и впрямь бесподобно. Я чувствую, что окружен ненавистью. Я все чувствую. Но я гадал: Что они могут мне сделать?
Я рассуждал так: Я сражался за мою страну, несмотря на возраст, я выступал против захватчика — и устно, и письменно. Я всегда ненавидел политику, и никто ни в чем не может меня упрекнуть… Я чувствую, что паровоз набирает ход, но куда о держит путь?
И вот наконец этот подонок разрешает мое недоумение. Господи, как я был глуп! Я начисто забыл о том случае! О дурацком назначении, о котором я не был даже официально извещен. Следовательно, не был обязан официально его отклонить. Тем не менее я тут же по всей форме отказался от него через американскую прессу и радиовещание, после чего уже никто со мной об этом не заговаривал, и я был уверен, что с этой нелепостью покончено.
— Ага! Ага! Так вы до сих пор являетесь членом совета…
— Послушайте, это же чепуха! Я отказался… И тут этот подонок перебивает:
— Несколько слов для прессы, чтобы угодить прессе, это не считается. А где ваше заявление об отставке? ЗАЯВЛЕНИЕ ОБ ОТСТАВКЕ!
И все это с видом жандарма, ловко припершего мошенника к стенке! Остальные качают головами и думают про себя невесть что!
А я, чтобы все разом уладить, попросту поворачиваюсь ним спиной.
Вот куда идет паровоз! Случаю со мной дается законный ход. Он уже подлежит ведению закона. И этот подонок скажет мне: Бог свидетель, я вас люблю и уважаю! Но разве мы вправе делать для вас исключение? Ваш случай достаточно распространенный… Взять хотя бы Пейрутона! Тоже, надо думать, приличный человек, патриот (…).
Все это тошнотворно и в то же время восхитительно. Все идет по пути, предначертанному провидением. И надвигается на меня. Медленно так надвигается.
У меня адские боли в позвонке. Пелисье несколько озадачен моим переломом. Это как будто не такой перелом, который лишает человека способности передвигаться: сломан поперечный отросток пятого поясничного позвонка. Но мне кажется, что у меня что-то другое. Пелисье предлагает ультрафиолетовое облучение, но я и слушать не хочу. Он говорит: Это снимет боли, но мне наплевать на боли. Они мне нужны как симптомы.
И вообще, боль — это нечто дружественное. Она неплохой компаньон. И такой преданный…
Я боюсь только тоски. Тревоги за тех, с кем нельзя больше быть рядом.
Я тревожусь за них. Старая история, вечно я рвусь в спасатели! Если мне не дадут к ним присоединиться — все их несчастья камнем лягут мне на сердце. Боюсь бессонных ночей, боюсь (…)
Возня вокруг моей книги меня раздражает. Но что же, по-вашему, позволить им все чернить? Или выискивать у меня то, что достойно их похвал? Найти можно все, что хочешь. Доказательством тому служит генерал Ложье, но меня от этого мутит.
Иногда мне выпадает удача испытать страдание, в котором нет ничего низкого. Это боль в позвоночнике. Но боль эта не настолько велика, чтобы по-настоящему меня утешить.
Нынче вечером мне хотелось бы вволю наплакаться. Мешает сознание того, что все это смешно. Весь этот цирк, и этот Ложье, и это жульничество!
У меня есть какое-то социальное чутье. Я никогда не ошибался. Вот уже год, как я все понимаю. Я… мне, конечно, плевать на себя, но я — это пятьсот тысяч. И я твердо знаю, что мои помыслы чисты.
Три дня спустя. Холодно. Спина ноет. У Пелисье не топят (нет камина). Зуб на зуб не попадает. Ложусь в двух пижамах кальсонах и в халате. Ночь мне удается превратить в нечто. сносное. Но дни омерзительны.
Это, конечно, я в тюрьме. Может быть, мне нужно очутиться в тюрьме. Не кончая самоубийством. Я обязан выплатить какой-то чудовищный долг.
В истории с Ложье меня бесит бесчестье. Не люблю бесчестья. Мерзко подумать, что меня посадят в