немало дискуссий. Написанное от первого лица, оно показывают фигуру старого мальчика — инфантильного, самовлюбленного, бесполого. Начиная с первого издания этого стихотворения в 1909 году, оно носит название Испуганный и подзаголовок: Иммануил Кант.
Сижу за ширмой. У меня Такие крохотные ножки... Такие ручки у меня, Такое темное окошко (...) Меня давно развлечься просят, Но эти ручки... Я влюблен В мою морщинистую кожу [...]
Считается, что ключевой фигурой в восприятии Канта как «испуганного» был герой
читал Канта и хотел спрятаться от пространства и времени за ширмой. Между тем Белый в это время относился к Канту противоположным образом: «Века бы мы еще плутали во тьме, если бы не было Канта». — писал Белый в 1904 году1. В другом месте Белый говорит об «упорном, как железо, сознании Иммануила Канта»: образ, полярно далекий от Испуганного1. Белому в те ранние годы символисты казались «законными детьми великого кенигсбергского философа», вместе с Кантом ожидавшими близящийся Конец Света. Пройдет немало времени, прежде чем Белый отойдет от своего кантианства. Тем более выразительной становится та карикатура, которую нарисовал Блок. Сам Белый видел тут проблему, требовавшую объяснения: у Блока «темы страха и темы Канта не раз повторяются», — замечал он. Эту связь он объяснял кантовским учением о границах познания: «Мысль о границе, черте — есть продукт потрясенья, страха», — писал Белый3. Другие современники тоже воспринимали это стихотворение с удивлением. «Никакого 'ужаса' и никакой 'сухости' я в Канте не вижу. Ужаса гораздо больше у Шопенгауэра и Ницше, сухости у Влад. Соловьева и в патристике», — писал Метнер по поводу Испуганного*.
Связка этого стихотворения с Кантом не является изначальной. В письме от 20 ноября 1903 года Блок писал Белому:
и вот женился, вот снова пишу стихи, и милое прежде осталось милым; и то, что мне во сто раз лучше жить теперь, чем прежде, не помешало писать о том же, о чем прежде, и даже об Иммануиле Канте, как оказалось впоследствии из анализа стихотворения «Сижу за ширмой» (8/69).
Из этого ясно, что стихотворение оказалось связанным с Кантом уже после его написания — при «анализе». В момент же его написания оно определялось переживаниями Блока в начале его супружеской жизни. Так читал это стихотворение во многое посвященный Сергей Соловьев. В начале 1904 года в письме, полном откровенных эротических образов, он писал Блоку: «Ты верил сам [...] во вселенское значение Блочихи, веришь ли теперь, я точно не знаю. Тебе, как мистику и человеку с Кантовскими мозгами, я не боюсь говорить прямо, но для людей неопытных тут соблазн, и надо молчать»-.
Существует определенное свидетельство Блока о том, что героем стихотворения Испуганный является он сам и что стихотворение рассказывает о его отношениях с женой. Это опубликованный Орловым рисунок Блока6, который показывает сидящего за ширмой человечка со скрещенными ногами, с завитой косой и в одежде 18 века; утрированную женскую фигуру со свечой, под которой написано «Меня давно развлечься просят» (в этой фигуре сам Орлов видел шарж на
:
Л. Д. Блок); и рядом с ней господина в котелке, под которым написано: «Здесь кто-то есть». Этот любовный треугольник скоро осуществится в реальной жизни Блоков. Рисунок передает его психологическую подоплеку: добровольный отказ Блока от плотских отношений с женой несмотря на ее желание и во имя неких потусторонних соображений. В письме Белому Блок еще сильнее подчеркивал телесную метаморфозу и с большей определенностью связывал ее со своей женитьбой: «Войдите к такому испугавшемуся. Он сидит за ширмой, весь почерневший, у него скрещены ручки и ножки. Они так высохли, и из лица, некогда прекрасного, стало 'личико', сморщенное, маленькое. И голова ушла в плечи». Далее идет поток ассоциаций, после которого без логической связи следует: «Так я женился» (8/66— 67). В этом отрывке из письма, очевидно содержащем прозаический, пересказ стихотворения Испуганный, Кант не упоминается, и отрывок помещен в контекст личных переживаний Блока, связанных с женитьбой. Так еще раз подтверждается, что стихотворение было написано в качестве реплики в диалоге с женой («Меня давно развлечься просят»), а Кант присовокупился к нему лишь впоследствии.
Зато кенигсбергский философ многократно появляется в следующем письме Белому, и на него одеваются разные юмористические маски — Кантик, Кантище (8/70). Поэт приписывает философу роль городского сумасшедшего, пользуясь для этого символами Петербурга и элементарными идеями кантовской философии. Блок рассказывает о воображаемой сцене, в которой двое в колпаках, ухмыляясь, провозят Канта по улицам Петербурга во время наводнения; философ путешествует в ящике на ялике, на котором написано: «Осторожно!!!» На перекрестке Кант высовывает «головку» (та же лексика, что и в стихотворении «Сижу за ширмой. У меня») и говорит чушь: о наводнении — что «нынче хорошая погода» и о пространстве-времени — что к вечеру собирается доплыть в Кенигсберг. Источник этого образа, возможно, стоит расшифровывать фонетически: странно подобранные слова ящик и ялик оба содержат в себе авторское я. В этом письме Блок приписывает изображенному им Канту тот же комплекс ощущений, что и в своем стихотворении: изолированность от мира, неадекватность пространству и времени, особое качество инфантильного тела.
Кантовские категории чувствительны к миру, но не к телу. Блок был прав в своем «анализе» (ему, вполне вероятно, помогли тут друзья): сингулярность тела не вписывается в категории; его «ножки», «ручки», «морщинистая кожа» выделены из пространства-времени особой «ширмой». Розанов, профессиональный философ, понимал это с полной ясностью. «Тело, обыкновенное человеческое тело, есть самая иррациональная вещь на свете», — писал он в 1899 году1. Философия Канта с ее вечными категориями воспринималась как препятствие для хода истории и ограничение свободы поэта-пророка. В Конце Света, сказано в Откровении Иоанна, времени больше не будет. Апокалиптическая вера трудно сочетается с метафи-
зикой. Блок был не первым в русской традиции, кто применил эти соотношения к самому себе. Тютчев писал: «Никто, я думаю, не ощущал больше, чем я, свое ничтожество перед лицом этих двух деспотов и тиранов человечества: времени и пространства»1. Другой предшественник Блока, Александр Герцен, воспринимал портрет Канта очень похоже на Испуганного; интересна здесь — точно как в письме Блока — «головка».
Кант с своей маленькой головкой и огромным лбом делает тягостное впечатление; в лице его, напоминающем Робеспьера, есть что-то болезненное; оно говорит о беспрерывной, тяжелой работе, потребляющей все тело; вы видите, что у него мозг всосал лицо, чтобы довлеть огромному труду мысли2. Афанасий Щапов, один из самых больших авторитетов народнической мысли, писал о скопческой природе Канта5. Это указание вновь возвращает к стихотворению Блока Испуганный: характерная для него уменьшительно-ласкательная лексика была излюбленным приемом скопческой поэтики. Эта ироническая стилистика, редкая в ранней лирике Блока, напоминает фольклорный источник, с которым Блок при его интересе к расколу мог быть знаком: Страды Кондратия Селиванова, легендарного основателя русского скопчества. Именно так, одними уменьшительными, описывал Селиванов свое тело: его приковали «за шейку, и за ручки, и за ножки»; «и ротик мне драли, и в ушках моих смотрели». Розанов, вновь опубликовавший Страды в 1914 году в своей редакции, комментировал: «поясок, ручки, головка, шейка, ножки — все говор какой-то институтки о себе»''.
Сам Блок в своих поздних статьях рассказывал о Канте как о «лука-вейшем и сумасшедшем мистике», «безумном артисте, чудовищном революционере» (6/101). Своим «лейтмотивом о времени и пространстве» блоковский Кант напоминает более «чудовищного революционера», Катилину, жизнь которого подчинена «другим законам причинности, пространства и времени» (6/68). Все же Кант ничего похоже не предусматривал; никакого другого пространства-времени быть не может. В Крушении гуманизма Блок