ярости». Так найден телесный эквивалент знаменитому Революционному катехизису Бакунина и Нечаева:

Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени (...) Чувства [...] должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела1.

Этот новый телесный опыт отличается и от хлыстовского кружения, и от танцев Заратустры. Отсюда прямой путь к шествиям дисциплинированных масс, так и прошагавших через 20 век. Но и для этого образа в поэтическом хозяйстве Блока были предшественники.

Добровольно сиротея и обрекая себя на вечный путь, они идут куда глядят глаза [...] Все ясно для них и просто, как высокое небо над головой [...] Это — священное шествие [...] России, которой уже нечего терять (...) Нет ни времен, ни пространств на этом просторе (5/73—74).

Итак, революция производится над шагом и полом; ее результат — новый человек, а не новое государство; она целостна и вовлекает тело, душу и дух, а не какие-то частные проявления человека типа собственности или власти. Именно так Блока читали сочувствующие современники.

«Впереди — Исус Христос» — что это? Через все, через углубление революции до революции жизни, сознания, плоти и кости, до изменения наших чувств, наших мыслей, до изменения нас в любви и братстве2, —

объяснял Белый в речи, посвященной смерти Блока. «Революция жизни» в мистических проектах позднего символизма обретала поистине тотальный характер, означая углубление революционного вмешательства от политики к религии и от экономики к эротике; от общества к индивиду и от государства к телу; от слова к плоти и от плоти к преображенной плоти.

Тотальное преображение мира начинается с радикально особенного индивида. Революция творится людьми, сама природа которых нова и отлична от природы остальных. «Такой человек — безумец, маниак,

одержимый» (6/69); весь его «состав — телесный и духовный» совершенно иной, чем у других людей — «постепеновцев», вкратце пересказывает Блок Заратустру Ницше. Блоковское «крушение гуманизма» происходит на далеко не новых путях; «революционер» и — для личного обихода — «человек-артист» лишь заменяют здесь вышедшие уже из моды слова «сверхчеловек» и «богочеловек». Но есть и чрезвычайно существенная разница, на которую Блок опирается всей тяжестью своего странного гения.

Ницше творил новый миф, не имевший ничего общего с реальной жизнью, и не заботился о практических применениях своих метафор. «Перерождение человека» у Соловьева хоть и было связано со знакомыми Блоку народными источниками, прямо их не воспроизводило и оставалось философской абстракцией. Новое поколение жило в мире, перенасыщенном социальной практикой. Самые отвлеченные слова здесь должны были формулироваться на языке, доступном массам, чтобы сразу и, если надо, силой быть осуществленными в их массовой жизни'. В отличие от Ницше и Соловьева, Блок думает о практическом осуществлении перехода от человека к сверхчеловеку, от обывателя — к революционеру. Явление этого перехода Блок через запятую называет «превращением, 'метаморфозой'». В повторении русского слова его латинским двойником отражается задача Катилины: показать римлянина большевиком, а «родимый хаос» — еще одной страницей из истории мировой революции. В нагромождении римских ассоциаций рисуется картина, соединяющая русское прошлое с русским будущим.

Всеобщее равенство создается людьми, которые отличаются от других больше, чем эти другие могут себе вообразить. «Большая часть людей всегда ведь просто не может себе представить, что бывают события» (6/85). Эти — курсивом — события — и есть подлинный предмет Катилины. «Когда-то в древности явление превращения, 'метаморфозы' было известно людям; оно входило в жизнь, которая еще была свежа, не была осквернена государственностью» (6/69). Но уже в римские времена жизнь потеряла свою первосвежесть, в которой мистика так легко соединялась с утопией. Теперь — то есть со времен Катулла и Катилины — чтобы увидеть и распознать событие, нужен художник. Уже читатели Метаморфоз Овидия, с сожалением говорит Блок, воспринимали их не как подлинные превращения, а

только как «ряд красивых картинок». Блок претендует на большее. Пусть художник и не сверхчеловек, — он свидетель сверхчеловека. Поэт верит в возможность внутреннего перерождения человека, но сомневается в способностях читателя следовать за ним. Культура, государство и сексуальность не дают человеку воспринимать происходящие с ним — точнее, долженствующие произойти — подлинные события, природные метаморфозы. Объяснив читателю, что тот не сможет понять автора прямо, Блок рассказывает ему о намерении добиться понимания на косвенных путях.

Я и не стану навязывать своего объяснения темперамента революционера при помощи метаморфозы. Сколь убедительным ни казалось бы мне это объяснение, я не в силах сделать его жизненным. Поэтому я не прибегаю к нему и обращаюсь к другим способам, может быть, более доступным (6/70).

Другие способы, понятно, метафорические; но в революции и сама метафора, пусть самая рискованная, должна быть ответственной. Выразительная и доступная массам, метафора указывает путь метаморфозы. Своим жизненным подвигом художник указывает направление, в котором идут преображаться массы. Поэт и читатель в равной мере текстобежны; но превращению текста в жизнь мешают другие тексты, мешает культура. Идя на компромисс с нежеланием публики верить в метаморфозу и пользуясь способами «более доступными», Блок энергично протестовал против самой идеи метафоричности: филологи навязывают ее публике для того, чтобы обесценить занятие литературой. Сам Блок давно уже считал своей областью не метафору-слово, а метаморфозу-дело. Понимание текста как метафоры для Блока — «сама смерть». Видеть в литературе одни метафоры есть «цивилизованное одичание» (6/142). Этот автор настолько экстра текстуален в своих интенциях, сколько может выразить текст; и он уверен, что русский текст более других способен выходить за свои пределы. «Нигде слово не претворяется в жизнь [...] так, как у нас»; русский писатель потому обречен рано умереть, что он — больше чем писатель, а скорее пророк и мученик (5/247). Контекст революции сам по себе заставляет образы и тропы осуществляться, стирая их отличия от вещественной реальности; когда текст реализуется в жизни, то метафора превращается в метаморфозу. Если идеалы старого времени — Дон-Жуан Байрона, Демон Лермонтова, Заратустра Ницше и даже Катилина Ибсена — внеисторичны и, не претендуя на реальность, отсылают в недоступные дали мифа, то идеал Блока подчеркнуто реален, дважды историчен: он — «римский 'большевик'».

По Блоку, Катилина сеет тот самый ветер, который подул в мире перед рождением Иисуса Христа (6/71). «Заговор Катилины — бледный предвестник нового мира» (6/79); а вестником нового мира назван в статье Христос (6/71). Итак, Катилина — предвестник, Христос — вестник, а новый мир — осуществление, через 1918 лет, той самой вести. Такова цель; но таковы же и средства. «В наше катастрофическое время всякое культурное начинание приходится мыслить как катакомбу, в которой первые христиане спасали свое духовное наследие» (6/111). Культурное начинание приходится мыслить как мистическую секту.

«Мы все находимся в тех же условиях, в каких были римляне, то есть запылены государственностью, и восприятие природы кажется нам восприятием трудным» (6/69—70). Государство противостоит природе, а революция возвращает к ней. Поэтому мрачная любовная лирика позднего Блока имеет исключительно городской характер. Сексуальность сливается с государственностью и урбанизмом, как три аспекта ненавистной цивилизации. Чтобы очиститься, надо уйти из города, сделать революцию и, наконец, отринуть секс. В таком виде идея знакома Бакунину, если не Руссо. Блок идет дальше. У человека есть природное тело; но даже оно «запылено государственностью». Слияние с природой требует очищения не только общества, но и тела. Революция Блока происходит не с государством, не в государстве и не о государстве. Это погубивший Катилину Цицерон верил в «политическое строй-тел ьство»; Блоку же функции государства напоминают лишь «распухание трупа» (6/78). Анти-либерализм Блока и всей народнической традиции достигают пика в этой гимназической ненависти к Цицерону, адвокату и депутату; в предпочтении ему Катилины, римского большевика; и в восторженном уподоблении его Аттису, кастрировавшему себя пророку. Вслед за героем иронических стихов Пушкина, автор русского Катилины

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату