массу'.
Разговор именно на этом языке казался Пришвину самым понятным способом объяснить, что такое революция. Перед хлыстовским чаном каждый должен сделать выбор: либо броситься в чан и молча танцевать там; либо бороться против, делом или словом. Поучительно, как этот певец природы и знаток народа предпочитает индивидуальную личность, ее личную ответственность и отдельное служение культуре. «То, что называется 'саботажем', есть сопротивление личности броситься в чан»5, —- формулировал Пришвин собственную позицию в 1919. Его политическое разочарование в эти годы достигает предела.
Вы, мои сверстники, кто родился и вырос на этой нашей земле, разве не знали вы раньше лик нашего черного бога [...] Наши человекоборцы не кому-нибудь другому — ему, ему отдают свой народ на пожрание. Это туда и Лев Толстой бросил свое великое призвание, туда же отдал и Достоевский свой великий дух, когда пророчил: «Константинополь будет наш». И это он, тот самый лик черного бога показывается, когда некто из народа лепечет иностранные формулы: свобода, равенство, братство, коммуна, экономическая необходимость и пролетарии всех стран, объединяйтесь6.
ГОЛУБОЕ ЗНАМЯ
По-видимому, опыт чемреков и в самом деле имел типологическое сходство с совершившейся революцией; во всяком случае, на языке своих метафор Пришвин сумел описать ситуацию раньше и, как сегодня кажется, проницательнее многих современников.
Я думаю сейчас о Блоке, который теперь, как я понимаю его статьи, собирается броситься или уже бросился в чан. [...| В тот маленький чан он не бросился, а в нынешнем большом опять стоит на краю1.
В феврале 1918 года Пришвин с яростью отреагировал на знаменитую статью Блока Интеллигенция и революция в фельетоне под названием Большевик из Балаганчика1. Теперь он обнародует то, о чем раньше писал только в дневниках: как петербургские хлысты приглашали Блока сделаться их вождем- пророком и как нерешительно отказывался поэт-символист, который именно в таком служении видел свою роль перед народом. «Хлысты говорили: 'Наш чан кипит, бросьтесь в чан, умрите и воскресните вождем'. Блок спрашивал: '— А моя личность?' Ответа не было из чана»3. Пришвин одобряет этот отказ 1908 года; поэт и, вообще, интеллигент должен сохранять себя как личность. Несогласен Пришвин с новым блоковским призывом 1918 года, в котором чувствует легкомыслие и фальшь, ведущие к самоуничтожению:
Чан кипит и будет кипеть до конца. Идите же, кто близок этой стихии, танцевать на ее бал-маскарад, а кому это противно — сидите в тюрьме. Только не подходите к чану с барским чувством: подумать и, если что... броситься в чан. С чувством кающегося барина подходит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, интеллигентов, слушать музыку революции [...] Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет «пролетарием», нужно последнее отдать, наше Слово4.
Ответа из чана Блок не получил тогда и не получит теперь. «Также не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное [...] В конце концов на Большом Суде простится Бессловесны (так. — Л. Э.), [... ] но у тех, кто владеет Словом — спросят ответ огненный и слово скучающего барина там не примется». «Бессловесным», то есть народу-природе, грехи простятся; ответственность лежит на поэте, философе, интеллигенте.
В рассказе Голубое знамя (январь 1918), который еще войдет в учебники русской литературы, Пришвин показывает свою картину революции. Дана она от лица маленького человека, очевидного преемника Евгения из Медного всадника. У героя застрелилась любимая племянница, он приезжает в революционный Питер по торговым делам и, беспомощно грозя новой власти, сходит с ума. Так он встречается с
Фугим сумасшедшим, который хочет «собирать хулиганов под голу-'юе Христово знамя». Усвоив от него новый род безумия, герой рассказа обращается к большевикам с благословением: «Хулиганчики, улиганчики, сколько в вас божественного». Фраза эта без изменений перешла в Голубое знамя из очерка Астраль (2/590), где принадлежат шакомому нам Рябову, одному из хлыстовских лидеров Петербурга. 11ришвин тонко ведет игру: с одной стороны, мы узнаем, что «наперекор всему новому, красному, как бы голубым знаменем раскинулось старое»; с другой стороны, «голубое Христово знамя» выступает как символ петербургского безумия и в конце рассказа сливается с революцией. Революционный безумец с голубым знаменем ведет за собой повстречавшийся ему пьяный патруль. У этих людей нет страха, и пули их не берут: «безумный впереди, пьяный позади, в странном обманном согласии» (2/635).
Эта концовка звучит как злая пародия на финальную сцену Двенадцати: те же патруль и безумие, те же подспудные хлыстовские мотивы и тот же Христос с флагом. Рассказ Пришвина, однако, был опубликован до того, как Блок закончил свою поэму. Хотя работа над текстами шла почти одновременно, более детальный анализ показывает, что Блок мог читать, и почти наверняка читал рассказ Пришвина в решающие дни завершения работы над поэмой; Пришвин же не мог читать поэму Блока, работая над своим рассказом, и вряд ли что-то слышал о ней. Последовательность этих событий 1918 года выглядит так. Первая запись о Двенадцати в записных книжках Блока помечена 8 января. Его Интеллигенция и революция выходит 19 января, Голубое знамя Пришвина — 28 января. На следующий день Блок слышит внутри себя «страшный шум» — тот самый, который, по его словам, воплотился в Двенадцати. В феврале 1918 эти авторы относились к друг другу с напряженным вниманием: Пришвин публично оскорбил Блока, на что знаменитый современник ответил резким и очень личным письмом. 16 февраля появился Большевик из Балаганчика с его хлыстовской темой и предельно агрессивной риторикой: «Блок как деревенская вековуха: за-смыслился, ко всем льнет и не может ни на ком остановиться»1. Блок прочел немедленно: «Г-н Пришвин хает меня в Воле страны, как не хаял самый лютый враг», — сразу же записал он. Этим же днем помечено его письмо Пришвину. На следующий день, 17 февраля, Блок вновь садится за Двенадцать. Более того, в этот день он решает переделать самые важные для него стихи — Возмездие и Скифы2. Двенадцать вышли в свет только в марте.
Итак, финальная сцена Двенадцати Блока оказалась такой, какая она есть, после прочтения рассказа Пришвина Голубое знамя и его статьи Большевик из Балаганчика. Когда Блок писал и переделывал свою поэму, он знал, что именно в контексте его полемики с Пришвиным она будет восприниматься общим литературным окружени-
ем. Используя те же символы, что и Пришвин, Блок придает им радикально иную интерпретацию. Давая свое чтение тех же событий, Блок доказывал своему двойному врагу, оскорбившему его критику и опередившему его писателю: он встал под знамя, он окунулся в чан и не боится ни критики, ни заимствования. В результате пришвинские Большевик из Балаганчика и Голубое знамя оказали на Двенадцать влияние и психологического стимула, и литературного подтекста: любопытный случай, в котором открытая идейная борьба дополнительно кодируется более тонкой интертекстуальностью. Существенно, что впервые о сходстве текстов Пришвина и Блока написала вдова Пришвина1. Из этого ясно, что сам Пришвин знал о влиянии, которое его рассказ оказал на Двенадцать.
СЛАДКОЕ БРЕМЯ
Под взглядом писателя история питерских хлыстов воплощает русскую революцию, которая видна в ней, как в капле воды.
Помню, [...] заинтересовались мы одной сектой «Начало века», отколовшейся от хлыстовства. [...] Христом-царем этой секты был известный сектантский провокатор, мошенник, великий пьяница и блудник.
