спективы демократии в России. Удивительно, что ни правительство Николая Романова, ни правительство Александра Керенского не захотели или не сумели вывести Россию из войны; сделало это только правительство Ленина—Троцкого, и благодаря этому сохранило власть. В Бресте большевики осуществили тот самый проект, в лоббировании которого Распутин обвинялся все годы войны; и они столкнулись с яростным сопротивлением более правых и более националистических сил, вплоть до мятежа эсеров — тем же сопротивлением, с которым до того приходилось иметь дело Распутину. С исторической точки зрения понятно то, что было дано увидеть мало кому из современников: предателями — родины ли, династии или здравого смысла — были все те, кто хотел победы, а получил революцию. Странным образом в признании этого большевики сходились с распутницами, но противостояли многим другим. Патриотизм военного времени, потом подкрепленный анти-большевизмом, поддерживал предрассудки даже самых трезвых наблюдателей. Мельгунов, участник русской революции, ее жертва и неутомимый ее историк, в 1957 заканчивал огромную книгу Легенда о сепаратном мире торжественной реабилитацией царской семьи:
Оклеветанная тень погибшей Императрицы требует исторической правды. Царю и Царице решительно чужды были колебания [...] Никогда надежды их не обращались к внешнему врагу, а только от него — от немцев — в теории могло бы придти им тогда спасение[278] .
Прошло сорок лет, но намерение избежать национальной катастрофы путем прагматического мира все еще признавалось морально недопустимым и исторически невероятным; и в заслугу лидерам ставилось то, что они пропустили единственный — в теории — шанс спасения себя и страны.
ГЕРОЙ И АВТОРЫ:
РОЗАНОВ
В специально посвященной Распутину статье 1913 года[279], позднее вошедшей в книгу Апокалиптическая секта, доминирует тон «страшной серьезности» и ощущение перспективы: история Странника «уже не коротка теперь, и будет еще очень длинна». История эта следует за рассуждениями о «бессознательном хлыстовстве» Лермонтова. Так автор готовит читателя к «чудным делам» Распутина: к галошам, которые подавала ему светская красавица; к «неисповедимой зависимости», которая привязывала к нему вполне обычных людей; к его привычке обнимать женщин и к спокойствию, с которым это принималось их мужчинами. «Дивны дела Твои, Господи», — восклицает Розанов. «Волшебство, магия на улицах Петербурга! — и в каком веке происходящие»[280]. Распутин не от века сего, и Розанов сравнивает его
последователей с союзом пифагорейцев. А когда послушный Распутину священник объясняет Розанову, что «хотя странник и целует женщин (всех, кто ему нравится), но поцелуи эти до того целомудренны и чисты... как этого (...] не встречается у человека», — Розанов понимает: Распутина можно сравнивать только с Христом. «Ум мутится», — честно признается автор. Он готов верить в начало новой религии; но начало это трудно рассмотреть, сожалеет он. «Русские пути очень разны и отчасти еще не определились по молодости сложения нации»: в этот момент определенность Распутина кажется ему большей, чем определенность самого народа. «Здесь великая тема для мысли и для любопытства. Мы конечно имеем перед собой 'что-то', чего совершенно не понимаем, и что натурально — есть, реально — есть»[281].
Вполне осознавая фаллический характер распутинского культа, Розанов утверждал себя «старшим» в общей «Распутинско-Аписово-Дионисовой-АООМ'аевой теогонии, космогонии», в которой «все фалл и фалл»[282]. Одновременно он сопоставлял Распутина с Кондрати-ем Селивановым, основателем русского скопчества. Это сравнение остроумно и, в контексте Апокалиптической секты, полно значения: книга открывается статьей, написанной о Селиванове, и набита материалами о нем; заканчивается же она статьей о Распутине. В рамках этой книги Селиванов воплощает великое, но полное заблуждений русское прошлое; Распутин же — прекрасное, но еще не определившееся русское будущее.
В истории Странник явно совершает переворот, показывая нам свою и азиатскую веру, где «все другое»... Потому-то его «нравы» перешагнули через край «нашего». [...] Но не таков ли и вообще человек? [...] Никто не пытался связать «ночь» человека с его «днем». А связь есть: день человека и ночь его составляют просто одного человека (...] Верны ли наши европейские точки зрения?5
Розанов хочет представить Распутина основателем новой религии ночи, пола и праздника. В этом качестве Распутин оказывается антагонистом Селиванова и отвечает собственным исканиям Розанова. Распутин продолжит традицию библейских пророков-многоженцев и еще царя Давида, плясавшего у ковчега. Эту религиозную традицию Розанов называет иудейской и азиатской; она противополагается Европе, ее христианству и Просвещению одновременно. Розанов не верил в хлыстовство Распутина, его позиция сложнее: с восторгом приветствуя полигамность Распутина, он отрицал полигамностьхлыстов. «Гриша — гениальный мужик. Он нисколько не хлыст»[283]'. Розанову больше хочется, чтобы странник, пришедший из Сибири в Петербург, олицетворял нечто трансисторическое и внеконфессиональное, вроде неизвестной
еще мировой религии. Сам Розанов примеряет на себя роль ее апостола, автора нового Евангелия или, может быть, редактора новых Страд по образцу только что им в той же книге перепечатанных записок Селиванова. Но ситуация так неопределенна, а фантазия забежала так далеко вперед, что Розанов, обычно столь уверенный в себе автор, на этот раз теряется в догадках и умолчаниях. Интуиция, собственно, и на этот раз оказалась права: страх ошибиться, который так ясно чувствуется за этим текстом, оправдается очень скоро.
В своей последней книге Апокалипсис нашего времени Розанову придется вспомнить о «гнусной распутинской истории»; в ее создании он сам, как писатель, принял посильное участие. Апокалипсис нашего времени вообще находится в симметричных отношениях с Апокалиптической сектой: в 1914 Розанов рассказывал о пророчествах сект, членом которых он явно не являлся; теперь же он сам выступает в роли пророка Иоанна. И наоборот, тогда его главная надежда была связана с фаллическим Распутиным, но Сибирский старец оказался смертен и вообще не оправдал надежд, и его теперь «история» отчуждается как «гнусная». Распутинский текст Розанова кончался многозначительными намеками и адресованными неизвестно кому предостережениями:
Я не назвал по имени Странника, его имя на устах всей России. Чем кончится его история — неисповедимо. Но она уже не коротка теперь, и будет еще очень длинна. Но только никто не должен на него смотреть как на «случай», «анекдот»[284].
БЛОК
В марте 1912 года Блок со слов своей сводной сестры Ангелины узнает о внутрицерковном конфликте между Синодом, который поддерживал Распутина, и опальным епископом Гермогеном. Блок передает их точку зрения так: «Гермоген — вполне свят. Илиодор [...] меньше, но и он. Распутин — враг. Распутин — примыкает к хлыстам». С точки зрения рассказчицы, Мережковский тоже представлял собою «тонкое хлыстовство». Блок энергично возражал: «Отсюда нельзя ждать ничего, кроме тихого сначала, а потом кровавого ужаса». Его симпатии на стороне Распутина и объединенного с ним, в глазах общих врагов, Мережковского: ужас, тихий и кровавый, исходит от их противников. Гермоген пытается «опрокинуть тьму XVII столетия на молодой [...] XX век» (6/132-134)[285]. Молодой век - это Распутин. Через неделю Блок снова обсуждает эту ситуацию, теперь с Алексеем Ремизовым. Тот «сообщил еще много нового о Гермогене и Распутине — все больше выясняется; |...] Гермоген (и Распутин) — действительно крупное и... бескорыстное» (7/136). По-видимому, Блок стремится теперь к более сбалансированному пониманию ситуации. Позже, читая разоблачения Илиодора (Труфанова) под названием Святой
град, I960—1963. Первая цифра в круглых скобках указывает на том, вторая на