тело. Воплощения происходят в текстах, но стремятся к плоти последнего порядка, к телу. Строго говоря, в человеческих делах существуют только две эмпирические реальности: тела и тексты. Все огромное пространство между текстами и телами заполнено нашими спекуляциями (которые в свою очередь воплощаются в тексты). С позиций радикального эмпиризма не следовало бы говорить вовсе ни о чем другом. Нам, конечно, придется говорить еще о многом. Религия, идеология и литература; мистика, эротика и политика все осуществляются в череде текстов, которые в конце концов осуществляются в череде тел.
Логоцентричная вселенная состоит из текстов разного уровня, окруженных разными уровнями жизни. Попытка навести порядок в этой сфере, окружающей слова, естественно принимает форму неологизмов. Здесь мыслимы два направления, два пути; авторы и читатели постоянно их отслеживают и по ним ходят.
Один вектор ведет от жизни в текст, от периферии к центру; я буду называть его текстостремительным. Таково, например, толкование сновидения как вызванного переживаниями реальной жизни; чтение романа как зеркала его эпохи; или гипотеза о том, что прототипом некоего героя является приятель автора.
Другой вектор ведет от текста в жизнь, от центра к периферии; я буду называть его текстобежным. Таково толкование сновидения как предвестия, которое воплотится в жизнь; чтение романа как руководства к действию; или гипотеза о том, что автор либо читатель в определенных своих поступках реализовал написанный или прочитанный текст1.
ПОЭТИЧЕСКОЕ
Русские литераторы 19 и начала 20 века принимали на себя внелите-ратурные роли, описание которых представляет собой трудную и увлекательную задачу для исследователя. Представление о поэте как пророке, создателе нового культа, сменялось представлением о поэте как вожде нации и, наконец, представлением о поэте как творце языка. Творчество осознавалось как дар высших сил, привилегированный канал связи с иными мирами, лидерство в коллективном преобразовании природы, культуры, сознания и речи. Религиозные самоопределения постепенно вытеснялись политическими и, так сказать, лингвистическими. Идеи и дефиниции менялись, но роль литературы в секуляризованной культуре оставалась особенной и, кажется, постоянной. Согласно Юрию Лотману, литература в России заняла «традиционное место церкви как хранителя истины» уже со второй половины 18 века1. Согласно Григорию Фрейдину, светский поэт начала 20 века, как Мандельштам, продолжал претендовать на харизматическое лидерство3. Этот термин принадлежит социологии религии. Он был выработан Максом Вебером для описания того типа лидерства, которое свойственно основателям радикальных сект, а потом его чаще применяли к вождям тоталитарных режимов.
Харизма принадлежит к области веры, а не знания. Она превосходит рамки повседневного опыта и к ним нередуцируема. Те, кто следуют за харизматическим лидером, делают это не потому, что заботятся о своей пользе; они следуют за ним потому, что верят ему. Эту веру нужно поддерживать особыми средствами, эстетическими по форме и мистическими по содержанию. Харизма иррациональна по определению. Поэт, не нуждаясь в определениях, наполняет свой текст таким пониманием жизни и литературы, которое поддерживает его неповторимую роль. Эстетикой текста он вызывает чувства, далекие от пользы и корысти, а его мифологией вновь воспроизводит центральный сюжет самопожертвования и воскрешения. Как короля делает свита, так харизму делает публика; но инициатива нового служения принадлежит все же самому поэту. Особый дар харизматического лидера позволяет ему видеть то, чего не видят другие, указывать им путь и самому быть примером на этом пути.
Роль, на которую претендует поэт-пророк, близка к роли религиозною лидера; и все же она кардинально отличается от последней. Оба они хотят изменить не только идеи и вкусы своих приверженцев, но и их действия. Такая роль выводит текст за пределы литературы. Вне ее поэт, однако, остается без источника своей силы, своего единственного преимущества — поэтической формы. На этом пути саморазрушения его ждет лишь мученическая смерть, важный компонент лите
ратурного бессмертия. Русская литература, взятая в целом, есть нечто к веберовских терминах невозможное: институт харизмы, механизм се расширенного воспроизводства — и, понятно, гибели. Как Пастернак говорил о любимом поэте и о собственном идеале:
Поэт с захватывающе крупным самосознанием, дальше всех зашедший в обнаженьи лирической стихии, [...] в безмерной росписи которой поэзия заговорила языком почти сектантских отождествлений1.
Роль харизматического поэта противопоставлена модернизации культуры с ее спутниками — секуляризацией, рационализацией, дифференциацией. Поэт-пророк вновь сливает в себе функции, которые цивилизация, на основе тысячелетнего своего развития, все эффективнее отделяет друг от друга. Он олицетворяет пророка и вождя, судью и жертву, язык и речь. Его роль потому и уникальна, что в других областях культуры эти функции давно разделились. Поздно, в 1947 Вячеслав Иванов с прежней тоской рассказывал о «судьбе вдовствующего поэта-провидца, обреченного после того, как замолкли откровения первых дней, отражать в своих произведениях disjecta membra мира, сорвавшегося со своих петель и расколовшегося, многоцветного, но потерявшего единство и высший смысл»2. Вдовство и ностальгия является важными чертами харизматического поэта. Он одновременно основатель, служитель и пережиток своего культа. При этом он вовсе не отказывается от роли профессионального литератора, который живет со своего успеха. Скорее напротив, его гонорары зависят от того, в какой степени читатель верит в сверх- литературные дары автора.
Православная церковь редко относилась с доверием к пророческим идеям русских литераторов. Сколь банально сравнение поэта с пророком для русской литературной традиции, столь же недопустимо оно для официальной религиозности. Ортодоксальное служение скорее запрещало поэту и писателю выполнять его учительскую миссию; примерами могут служить судьбы тех, кто переставал писать по мере своего религиозного обращения — Гоголя, Константина Леонтьева, Сергея Соловьева. С точки зрения институционально организованной религии, поэт-пророк закономерно оказывается еретиком.
Духовный поиск приобретал внеконфессиональный характер. Но выход литературы за пределы институциональной религии не равнозначен ее секуляризации. Автору необходимы предшественники, тексту — подтексты. Харизма в светской культуре строится из символов отживших религий, как новый текст — из старых слов. Чтобы текст читали в настоящем и помнили в будущем, его следует ориентировать на прошлое; только глубина времен создает ощущение вечности. Историзм заменяет собою магизм. В этой новой мистерии автор воскрешает в себе, в своих жестах и текстах, умершего Бога. Логика символических обменов, которой подчиняется литературное бессмертие.
1
определяет выбор далекого исторического — или псевдо-историчес-кого — материала с жесткостью, которую поэт далеко не всегда готов признать. Осваивая доступный материал, русские литераторы обращались к архаизирующим идеям, заимствованным из разных эпох и мифов — к шаманизму, язычеству, античным культам, иудаизму, раннему христианству, русскому фольклору, народному сектантству.
Парадигмой пророческой роли поэта является стихотворение Пушкина Пророк.
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился.
Герой встречает серафима, который совершает некие операции над его органами чувств, — глазами и ушами. После этого герой оказывается способен воспринимать то, что не могут чувствовать другие