действия просветительских идей и русского сектантства не является исключенной1.
Этот тон академической робости, столь несвойственный Лотману, удивляет читателя. Из спокойного текста, посвященного знакомым феноменам русской литературы начала 19 века, нас вдруг переносят в чистое поле, обозначенное только «непоставленными вопросами» и «неисключенными» ассоциациями. Кажется, Лотман больше не возвращался к русскому сектантству в его «сложном взаимодействии» с Просвещением. Тем не менее, выстроенная им здесь риторическая фигура с легкостью развертывается в теорию. Христианство в России породило официальное православие, с одной стороны, и множество параллельных обычаев, сект и верований, с другой стороны. Просвещение породило в России ее светскую культуру — литературу, науку, государственность. Рядом с этими институтами Просвещения и в контакте с ними существует другая реальность: народная культура. Ее отношения со второй, двоеверной религией остаются непроясненными; но видимо, они соседи. С одной стороны, эти культура и религия описываются как зоны контакта между европейскими нормами и почвенной фольклорно-бытовой традицией; с другой стороны, народная культура изолирует их друг от друга. Получается нечто вроде полупроводника. Ни одна из сторон проблемы не закрыта; все же в центре оказываются не взаимовлияния и вызванные ими изменения, а местное своеобразие и его собственная инерция. Об этом подпольном царстве народной культуры писал Бахтин, правда на французских примерах. Его соотношение с высокой литературой пытался исследовать молодой Шкловский.
Интерес и симпатии исследователей неизменно на стороне народа; но постепенно они отдают должное и особым нуждам официальной культуры. В основополагающих для новой филологической школы работах Лотмана и Успенского исследуется ситуация русского двоеверия, параллельного существования двух религий, двух литератур и, наконец, двух систем права внутри русской культуры. Они мало в чем пересекаются и, официально враждуя, в действительности находятся в динамическом равновесии, вынужденном мирном сосуществовании. Согласно формуле Живова, «культурное право не действует, а действующее право не имеет культурного статуса»2. Надо сказать, что эта отточенная формула, как и вся теория русского двоеверия, подозрительно схожа с расщепленной ситуацией 1970-х годов. В этом и заключалось советское двоемыслие: культура не действовала, но жила в подполье, самиздате, обиходе интеллигенции; а то, что действовало, не имело культурного статуса. Как это обычно бывает в исследованиях культуры, актуальная культурно-политическая ситуация проецируется на иные эпохи, и исследование прошлого оказывается описанием настоящего; но видно это только позже, из будущего.
Надстраивая конструкцию еще на один этаж, Лотман утверждает, | го литература в России очень рано заняла место высшего духовного нгторитета. Поэт в России больше чем поэт; и текст — больше чем п кст, и читатель — больше чем читатель.
Традиционное место церкви как хранителя истины заняла в русской культуре второй половины 18-го века литература. [...] Здесь сказалась традиция особого отношения к слову, характерная для русской культуры [...] От читателя требовалось не только прочтение текста, но претворение его в поступок, систему действий1.
Итак, Просвещение идет к природе по-разному: на Западе в мыс-шх, в России на деле. Система бинарных оппозиций, которая стоит и мыслью исследователя, вполне прозрачна: Россия-Запад; посту-| кж-слово; литература-церковь; природа-культура. Первые члены этих ¦ чшозиций тяготеют друг к другу. В России литература потому занимает место церкви, что слово претворяется в дело, а культура возвращается к природе. Конечно, смысл всех рассуждений о природе, начиная с Руссо, заключен более всего в изменении самого понятия. Природа визуализируется как зеленая природа лужаек и пейзанок, < крывая за этим приятным антуражем совсем иное: природу человека. «Природа — это антропологическая сущность человека»2, — формулирует Лотман и вновь уточняет тезис, переходя к России.
С русской точки зрения все выглядело иначе. Уже было сказано, что усвоение идей Просвещения сопровождалось их трансформацией. Из этого вытекало естественное представление, что истинные, «правильные» идеи Просвещения воплощены в их русском варианте, французские же искажены. [...] Естественное стало отождествляться с национальным. В русском крестьянине, «мужике» увидели «человека природы», в русском языке — естественный язык, созданный самой натурой. [...] Русская культура осмыслялась как близкая к природному началу человечества3.
Антропологическая сущность человека сужается до частных его определений, этнических и классовых. 'Природа', как главная ценность Просвещения, оказывается эвфемизмом для 'народа' и 'мужика', а ;атем подвергается своего рода национализации. Ценностный ком-1екс истина-природа-народ противопоставляется лжи-культуре-интел-шгенции, как русское — нерусскому. Возврат к природе реализуется как хождение в народ, культурное опрощение и, наконец, почвенный национализм. Просвещение на своей периферии по Лотману, в своей чиалектике по Адорно, переворачивается: идеалы гуманизма, терпимости и рациональности трансформируются в национализм и антиинтеллектуализм. Таковы, по точной формуле Лотмана, «архаисты-просветители» начала 19 века. Но таковы же и многие другие.
В известной статье 1964 года Лотман и Минц прослеживали развитие темы «человека природы» в русской литературе. Любопытно следить в
ретроспективе, от 1986 к 1964, как менялась риторика и какой стабильной оставалась базовая интуиция. В самом деле, оба анализа стимулировались одним и тем же интуитивно понимаемым представлением о природе, народе и поэте. Представление это, в статье 1986 года развертывавшееся на примере Шишкова и его крута, в статье 1964 года иллюстрируется на материале цыганской темы. Искомое единение природы и народа прослежено в разного рода «номадах» — цыганах Пушкина, казаках Гоголя, цыганках Блока, босяках Горького. Любимые идеи любимых писателей описываются до странности одинаково. Сравните о Пушкине:
Народ в Цыганах — не безликая масса, а общество людей, полных жизни (...] При таком наполнении самого понятия «народ» цыгане становятся не этнографической экзотикой, а наиболее полным выражением самой сущности народа. [...] Существенно (...) отношение героя к народу, понимание природы человека и природы народа.
О Гоголе:
Само понимание «цыганской» темы было связано с возникновением интереса к народу [.-1 Подлинный народ в своих высших потенциях — «племя поющее и пляшущее». (...) По сути дела и казаки в «Тарасе Буль-бе» — номады.
О Горьком:
демократическая традиция, вплоть до молодого Горького, связывала положительные образы цыган с патриархальным идеалом.
И о Блоке:
Одним из центральных представлений русского демократизма XIX в., воспринятых А. Блоком (...], было представление о «прекрасном человеке», от природы могучем и достойном счастья [...] Эти настроения впервые особенно ярко отразились в статьях 1906 г. [...] где последовательно проводится мысль о первобытной, патриархальной жизни народа как о единственно настоящей, подлинной ценности. Жизнь эта неотделима от природы1.
Почему именно цыгане воплощают в себе добродетели Просвещения? Жизнь цыган, как она виделась русским литераторам, была дикой и необузданной или же артистичной и продажной — и в любом случае менее всего естественной и гармоничной. Вслед за Пушкиным, поэты показывали в цыганах возможность другой жизни, конструировали экзотический идеал, вся суть которого в полной отделен ности от читателя; вместо цыган можно было писать о чеченцах, скифах или шаманах. Когда Блок писал, а Лотман и Минц цитировали: «Где-то в тайгах и болотах живут настоящие люди, с человеческим удивлением на лицах, не дикари и не любопытные этнографы, а самые настоящие люди. Верно, это — самые лучшие люди»2, —