эпиграф этот — из хлыстовского распевца. Приведу это стихотворение полностью:
Бог помочь, мои сестрицы,
с верными день и ночь молиться,
с верными день и ночь молиться, всегда с Богом веселиться...
Из «распевца» людей божиих («хлыстов»): Бог помощь, мои сестрицы, С верными день и ночь молиться, в неназначенные сроки, в невидимые субботы. Так начертано в писаньи, В книгах вечных невидимых: руки друг-другу давайте и друг-друга не ужасайте. Вы друг-друга не ужасайте, вечным браком сочетайтесь, только плоти не желайте, только новых тел не стройте, новых тел и тюрьм не стройте и друг- друга не распинайте, лучше вместе воскресайте. Так начертано в писаньи, в книгах вечных невидимых: кто с кем плотью сочетался, тот того и распинал; даже в мыслях прилеплялся, тот того и осквернял, тот того и затруднял.
Бог помощь, мои сестрицы, с верными день и ночь молиться, в неназначенные сроки, в невидимые субботы. Сестры по ночам вставали, свечи ярко зажигали, моих братцев пробуждали: — Милы братцы, пробудитесь, Творца в небе благ'дарите1.
Возможно, эпиграф к этому стиху приписал сам Ярков, чтобы подчеркнуть хлыстовский его прототип. И действительно, по форме своей и по духу эта песня — совсем хлыстовско-скопческая. Тело уподобляется тюрьме, связь тел — распинанию на кресте, и верных призывают радоваться жизни, подавляя плоть.
ДОБРОЛЮБОВЦЫ
Если славу толстовцам делал Толстой, то в отношении Добролюбова все было наоборот, его славу делали добролюбовцы. Рецензент Вопросов жизни характеризовал Добролюбова как «юродивого поэта», а его стихи Из книги невидимой - как «темное тление» и «священный кошмар»2. Гиппиус писала в 1900 о Добролюбове как «самом непри
ятном, досадном, комичном стихотворце последнего десятилетия»1. Популярность его среди народа, однако, резко изменила оценки. В программной статье Мережковского Революция и религия Добролюбов — едва ли не единственный, после Чаадаева, позитивный пример революционно-религиозного синтеза. Мережковский пересказывал житие своего героя в терминах чудесного преображения, на манер святого Августина: сначала Добролюбов проповедовал сатанизм и даже соблазнял девушек к самоубийству («пусть это — легенда, любопытно и то, что она могла сложиться», — верно замечал Мережковский), но потом «исполнил завет евангельский». Интересно еще, что Мережковский уподобляет хождение Добролюбова в народ с путешествиями в Америку людей прежнего поколения: «бросил все и бежал в народ, немножко вроде того, как русские мальчики, начитавшись Майн-Рида и Купера, бегали в Америку. Но те возвращались, а он пропал бесследно»2. На следующей странице и, вероятно, в более патетическом настроении, Мережковский сравнивает Добролюбова с Франциском Ассизским.
Менял оценки и Блок: «кажется, я начну теперь понимать в этом (добролюбовском) направлении все больше», — писал Блок в 1906 году3. Если раньше в стихах Блока звучало осуждение того, кто начал апокалиптическое служение слишком рано: «холодно, странно и рано Вышло больное дитя», то теперь он писал иначе: «Теперь твой час настал. Молись!» Принимая Клюева в 1911, Брюсов говорил с ним о добралюбовцах*. Для Андрея Белого Добролюбов продолжал оставаться одним из великих современников, в одном ряду с Блоком, Брюсо-вым и Сологубом; в 1928 Белый все еще характеризовал жизнь Добролюбова как «подвиг»5. С восторгом писал о Добролюбове Бердяев. «Можно усомниться в том, стал ли сам Добролюбов писанием и бытием [...] Но огромного значения его жизни отрицать невозможно»6, — писал философ, знавший добролюбовцев в 1910-х годах. Бердяев находил у Добролюбова «религиозное народничество, всегда связанное с религиозным натурализмом», и еще «монофизитский уклон»: отрицание человеческой природы Христа, растворение человека в Боге.
Мир Добролюбова статичен; всякое движение в нем подчиняется закону вечного возвращения. Фразеология Ницше накладывается здесь на иные основания, напоминающие о хлыстовском кружении: «Пою царство неизменное неколебимое [...] Нам указаны звездные пути неизменные среди звезд и цветов. Вращаемся по вечным кругам
с песнью святой неизменной одной»1. В этом мире Алокалипсис поется, а не пророчится. Конец Света уже произошел, или точнее при-сходит все время:
Радуйтесь, дети, Адам воскрес: Отец сошел на землю нашу, А Сын на небеса вознесся И Дух все наполняет [...] И новое вино проливается3.
Кажущаяся путаница небесных иерархий не мешает статичности мира, в котором даже светопреставление — лишь возвращающееся подтверждение идей автора. Понятно, что авторство в таком мире само подвергается перерождению. Однажды замолчавший, автор воскресает в пророке; но и пророческая миссия мала для Добролюбова. То, что говорит он, может говорить только Бог. Для такого говорения нужен особый язык, равно понятный не только для всех людей «от востока небес и до запада», но и для самой природы: Ты ищи языка всеобъемлющего [...]
Чтоб от песни твоей содрогнулись леса, V Чтоб при песне твоей звери дикие умирилися, | Чтоб лютую зиму победила весна!3 1
В выразительном стихе Примирение с землей и зверями автор-про- J рок-Бог разговоривает с зайцами, камнями, медведями и змеями. Его песня имеет власть менять их природу: медведи больше не будут есть жеребят, змеи — жалить людей, волки погрузятся в размышление, и все вместе будут дружно праздновать воскресение. С этой позиции, природы и культура теряют всякие различия. Мировое замирение останавливает всякую историю — и человеческую, и натуральную. Конец Света абсолютен, и у него нет начала. Добролюбов верит во множественное воплощение души, но он уповает и на личное бессмертие:
Я хочу жить, поэтому буду жить. Вы говорите — есть закон смерти. Я искал его в себе и везде и не нашел. Есть только бессмерие, потому что есть воля. Долго изнемогала воля моя, долго не могла она найти жизни без смерти. Но [...] даже в теперешней смертной жизни твоей есть бессмертие [...] Эти тысячи переселений, эти тьмы перерождений — начало бессмертия (...] Так шепнула мне девушка, сестра моя — Жизнь, — пи- j шет он*. ^
Взяв эту формулу в название своей книги, что неоднократно отме- >
чали исследователи, Пастернак скрыто и, вероятно, в память об увле- |
чениях молодости сослался на Добролюбова. Он, однако, вряд ли I
знал, в какую глубокую традицию вписывался. Вера Добролюбова I
кажется внеконфессиональной: «Прости меня, всякая тварь, и звери j
и скот... Простите меня, сестры-травки, когда я лежал в июньские 1
дни среди вашего храма, вас обижая... Ибо мы все одно тело»1. На деле это литературная обработка известной скопческой клятвы, которую приносили перед оскоплением: «Прости, небо! прости, земля! прости, солнце и луна! простите, все стихии небесные и земные!»2
ПСАЛМЫ
Главный герой Добролюбова — «Учитель Невидимый, Сын Бога Живого». Он везде, и над миром и в мире, и каждый может приобщиться к нему: «нет конца воскресеньям в Боге». Так Добролюбов повторяет доктрину, которую миссионеры считали главным признаком хлыстовщины. Именам его Бога «нет конца»; «его называют Иеговой, Брамой, Отцом, Христом, Буддой, Матерью и Невестой и Женихом! я видел тайну твою». Эта последовательная деконструкция божества, с ее кровосмесительными метафорами, оборачивается лишением его всяких признаков идентичности. Тот, к кому Добролюбов обращается в своих песнях-молитвах, не имеет ни имени, ни пола и поколения: «Ты мне мать и сестра И единый жених»; и в другом месте:
Отец мой и Сын мой, Возлюбленный мой, Старший брат мой, невеста моя и сестра моя, Правая рука моя, Он — вся жизнь моя и душа моя.
Добролюбовцы соседствовали с поволжскими хлыстами, живыми еще носителями устной традиции.