— Анна…
Она не ответила. Он бросился открывать дверь, но с трудом отодвинул засов, так у него тряслись руки. Когда он наконец открыл, за порогом никого не было.
В длинном сводчатом коридоре царила такая же тьма, как в комнате. Он услышал затихающие вдали шаги: легкий, почти беззвучный топот убегающих босых ног.
Он ждал еще долго, но больше ничего не услышал. Оставив дверь открытой, он снова вытянулся на постели. Он с таким напряжением старался различить в тишине хоть какой-нибудь звук, что ему стали чудиться то шорох платья, то тихий, несмелый зов. Проходили часы. Ненавидя себя за малодушие, он утешался тем, что она тоже страдает.
Когда совсем рассвело, он встал и закрыл дверь. Оглядев пустую комнате, он задумался: «А ведь она могла быть здесь».
Скомканное одеяло казалось темной бесформенной грудой. Его охватил яростный гнев на самого себя, и он с криком заметался на постели.
Весь следующий день Анна не покидала своей комнаты. Ставни оставались закрытыми. Она даже не оделась: на ней было просторное, в мягких складках, домашнее черное платье, в котором ее обычно причесывали по утрам. Она велела никого к себе не пускать. Прислонясь головой к жестким деревянным завитушкам кресла, она терзалась без слез. Она чувствовала себя униженной из-за того, что попыталась сделать, и одновременно — из-за того, что попытка оказалась напрасной. У нее даже не было сил в полной мере осознать происшедшее.
Ближе к вечеру служанки сообщили ей новость.
В полдень дон Мигель явился к отцу. Но у маркиза был очередной приступ мистического ужаса, когда ему казалось, что он осужден на вечные муки. Поскольку Мигель настаивал на встрече, слуги впустили его в часовню к дону Альваро, который при появлении сына сердито захлопнул часослов.
Дон Мигель объявил отцу, что намерен вскоре наняться на одну из тех галер, которые правительство снаряжало для борьбы с пиратами, свирепствовавшими на море от Мальты до Танжера. На галеру мог наняться кто угодно; эти суда часто были недостаточно вооружены либо слишком ветхи, и команду их составляли искатели приключений, а порой даже бывшие пираты или обращенные в христианство турки под водительством безвестных капитанов. Слуги каким-то образом прознали, что дон Мигель этим утром уже условился с капитаном.
Дон Альваро сухо заметил:
— Странные у вас мысли для дворянина.
Но решение сына было для него ударом. Все видели, как он побледнел. И сказал:
— Не забывайте, сеньор, вы — мой единственный наследник.
Дон Мигель упорно глядел в пустоту. В его взгляде появилось что-то похожее на отчаяние, и, хоть ни один мускул на лице не дрогнул, из глаз брызнули слезы. И тут дон Альваро понял, что в душе сына идет жестокая борьба, и, быть может, уже с давних пор. Дон Мигель хотел было заговорить, наверно, ему нужно было излить все, что наболело. Но отец жестом остановил его.
— Не надо, — сказал дон Альваро. — Думаю, Господь послал вам испытание. Я не желаю знать, какое именно. Никто не вправе быть посредником между совестью человека и Богом. Делайте то, что вам кажется правильным. У меня слишком много собственных грехов, чтобы лечить ваши душевные раны.
Он пожал руку дону Мигелю, отец и сын торжественно обнялись. Дон Мигель вышел. Куда он направился потом, никто не знал.
Служанки Анны, видя, как отрешенно слушает их госпожа, удалились.
Анна осталась одна. Снаружи уже совсем стемнело. Было четвертое апреля, но стояла ранняя удушливая жара. Анна вновь почувствовала, как у нее страшно заколотилось сердце, и с испугом поняла, что повторяется вчерашний приступ, и опять в то же самое время. Ей не хватало воздуха. Она поднялась с места.
Подошла к двери на балкон, открыла ставни, чтобы впустить ночь, и прислонилась к стене, чтобы отдышаться.
На широкий, похожий на галерею балкон выходили двери нескольких комнат. В противоположном углу, облокотившись на балюстраду, неподвижно сидел дон Мигель. По шуршанию платья он понял, что она здесь. Но не шелохнулся.
Донна Анна неотрывно глядела во тьму. В эту ночь, ночь Страстной пятницы, небо словно расцвело отверстыми ранами. Донна Анна застыла от муки. Она произнесла:
— Брат мой, почему вы не убили меня?
— Я думал об этом, — ответил он. — Но я любил бы вас и мертвую.
И только тут он обернулся. В сумраке она увидела его лицо, осунувшееся, будто изъеденное слезами. Слова, которые она собиралась сказать, замерли на устах. В горестном сострадании она склонилась над ним. И они сплелись в объятии.
Три дня спустя дон Мигель слушал мессу в церкви доминиканцев.
Он покинул замок Святого Эльма при первых проблесках зари, зари понедельника, который народ называет Пасхой ангела, ибо в этот день посланец небес заговорил с женами-мироносицами у двери гроба. Там, наверху, в угрюмо-серой крепости, некто проводил его до порога комнаты. Прощание было долгим и безмолвным. Ему пришлось осторожно разомкнуть нежные руки, обвивавшие его шею. На губах у него еще осталась терпкая горечь слез.
Он исступленно молился. За каждой молитвой следовала другая, еще горячее, а затем новый порыв уносил его к третьей. Словно опьяненный, он чувствовал ту особую легкость в теле, которая высвобождает душу. Он ни о чем не сожалел. И благодарил Бога за то, что Он не дал ему уйти без этого последнего причастия. Она умоляла его остаться, но он покинул замок в назначенный день. Он не уронил своей чести, сдержал слово, данное самому себе, и теперь ему представлялось, будто, принеся эту непомерную жертву, он заручился милостью Божией. Чтобы его ничто не отвлекало, он прикрыл лицо ладонями: они еще хранили аромат плоти, которую он ласкал. Ему больше нечего было ждать от жизни, и смерть казалась ему естественным исходом. Уверенный, что смерть его почти свершилась, так же как свершилась его жизнь, он оплакивал счастье, от которого отрекался.
Прихожане встали, чтобы причаститься. Он не последовал за ними. Ведь он не исповедался перед пасхальным причастием: что-то похожее на ревность не позволило ему открыть сокровенное, пусть даже исповеднику. Он лишь подошел как можно ближе к священнику, стоявшему по ту сторону каменной скамьи, — чтобы на него снизошла благотворная сила Святых даров. Солнечный луч коснулся колонны рядом с ним. Он прижался щекой к камню, гладкому и теплому, как тело человека. Закрыл глаза. И снова начал молиться. Он молился не о себе. Смутное, необъяснимое чувство, быть может унаследованное от какого-то безвестного предка-мусульманина, подсказывало: воину, павшему в битве с неверными, уготовано спасение. Он не нуждался в прощении, его должна была очистить смерть, к которой он стремился. Он страстно молил Бога пощадить его сестру. И не сомневался, что его молитва будет услышана. Он имел право требовать этого. Укрыв ее своей жертвой, словно плащом, он вместе с нею возносился в поля блаженных. Да, он ушел, но он не оставит ее. Рана, нанесенная разлукой, перестала кровоточить. В то утро, когда скорбящие жены-мироносицы увидели перед собой опустевший гроб, дон Мигель благодарил жизнь, благодарил смерть, благодарил Бога.
Кто-то положил ему руку на плечо. Он открыл глаза: это был Фернан Бильбас, капитан корабля, на котором он собирался отплыть. Они вышли из церкви вдвоем. На улице португалец сказал ему, что штиль задерживает отплытие галеры и дон Мигель должен вернуться и ждать дома, пока не задует бриз. Дон Мигель вернулся в крепость Святого Эльма, но не забыл привязать к ставням Анны шелковый шарф, который своим хлопаньем предупредил бы его, что поднялся ветер.
Через день, на заре, они услышали, как шарф полощется на ветру. И опять зазвучали слова прощания, опять полились слезы: все повторилось, как бывает во сне. Но на этот раз им уже не казалось, что прощанию не будет конца.
Прошло несколько недель; в конце мая донна Анна узнала, как умер дон Мигель.
Где-то к югу от Сицилии корабль капитана Бильбаса встретился с алжирским корсаром. После обмена пушечными выстрелами капитан скомандовал на абордаж. Сарацинское судно было потоплено, но