подозрительной и хотела обо всех все знать и все слышать, а потом любопытство у нее совсем пропало, а выражение лица и манера быстро и подозрительно оглядываться — остались. Вы, наверно, не поймете, но другого сравнения мне не приходит в голову. Лет ей было не больше сорока.
Помню утро, когда я увидел ее в первый раз. Я ехал вверх по течению ручья, чтобы посмотреть на свою будущую ферму, и заглянул в их хижину узнать, не найдется ли у хозяйки куска свежей баранины, потому что мне осточертела солонина.
— Есть, конечно, — сказала она резким, неприятным голосом. Я так и ждал, что она сейчас добавит: «Говорите, что вам еще, пока лавка открыта». Я встречал таких женщин и прежде, в ту пору, когда таскал свэг от одной стригальни к другой в гиблых местах к западу от реки Дарлинг, — и только поэтому не повернулся и не ушел прочь, а подождал, когда она снова заговорит.
— Заходите. Ну, заходите в дом и садитесь, — сказала она. — Я вижу, вы на фургоне. Вы, наверно, Уилсон, не так ли? Я слышала, вы собираетесь взять ферму Гарри Маршфилда? Посидите, я поджарю вам отбивную и вскипячу чаю.
Мне казалось, что это говорит не она сама, а граммофон, — я как-то слушал граммофон в Сиднее. А когда она отвлекалась от повседневных дел, то говорила каким-то… каким-то далеким, неуверенным голосом, словно блуждала в потемках.
В тот раз она говорила немного — только посетовала на засуху, на тяжелые времена и на то, что «масло и яички дешевеют, а ее муж и старший сын в отлучке и ей одной просто невмоготу».
Сколько у нее было детей, не знаю. Никогда не мог их сосчитать, потому что почти все они были маленькие и пугливые, как туземные дети, и всегда убегали и прятались, когда кто-нибудь приезжал. Да и черные они были, почти как туземцы. Верно, в среднем у нее прибавлялось в год по ребенку, и одному богу известно, кто ей помогал при родах! Мне говорили, что однажды при ней оказалась одна только туземка. О старшем сыне и старшей дочери она говорила редко. Дочь, звали ее Лиза, была «в услужении» в Сиднее. К сожалению, за этим, кажется, скрывалось совсем другое занятие. Старший сын был «в отлучке». В округе его, по-видимому, любили.
— Ну как ваш Джек, миссис Спайсер? — спрашивал кто-нибудь из соседей.
— Что слышно о Джеке? Где он теперь?
— О, где-то в дороге, — говорила она «далеким» голосом. Или: — Он в Куинсленде — перегоняет гурты. — Или: — Последний раз он прислал весточку с Дарлинга — он там стриг овец. С тех пор мы не получили ни строчки… это уже будет… с позапрошлого рождества.
И она с беспомощным и безнадежным видом устремляла свои исстрадавшиеся глаза на запад, туда, где раскинулись бескрайние пустынные просторы.
Из детей, что жили с матерью, старшей девочке было лет девять-десять. Лицо у нее казалось более старообразным, чем у матери, — маленькое, старушечье, на лбу морщинки. Томми, как я уже говорил, уехал в Куинсленд. Билл, старший сын из оставшихся в доме (старше Томми), был «довольно беспутный парень».
Мне случалось проезжать мимо их фермы рано утром в душную, знойную декабрьскую пору, когда коровий помет превращается в пыль и теплый, несвежий рассветный ветерок носит его в воздухе. Хозяйка уже работала на скотном дворе; привязывала и стреноживала коров, доила, а то тянула годовалого теленка за веревку и никак не могла сдвинуть его с места (даром что сама была крепче железа); или таскала в свинарник и в загон для молочных телят огромные ведра скисшего молока. Иной раз я спешивался и помогал ей справиться с молодым бычком или старой строптивой коровой, которая не давала привязать себя и нацеливала рога на хозяйку.
— Спасибо, мистер Уилсон, — говорила миссис Спайсер в таких случаях. — Дождемся мы когда- нибудь дождичка, как вы считаете?
Проезжал я мимо фермы и в хмурые, пронизывающие июльские дни, когда дождь льет без просвета. По щиколотку в черной липкой грязи она ходила по двору в старых мужских ботинках и драном пальто мужа, а то просто набросив на плечи большой мешок. Я видел, как она взбиралась на бочку, а потом на крышу и, подсунув кусок жести под кору, старалась заделать течь. Я помогал ей, и она говорила:
— Спасибо, мистер Уилсон! Вот так дождичек господь бог послал! Заходите, просушитесь у огня, я вас чаем угощу. — А если я отказывался, говоря, что спешу, прикрикивала: — Да заходите же! Посушитесь немного, пока дождик не перестал. Так вы и до дому не доберетесь — насмерть простынете.
Видел я ее и в страшную засуху, когда она по самодельной лесенке взбиралась на казуарины и дикие яблони и неловко обрубала ветки, чтобы подкормить листвой изголодавшийся скот.
— Как бы молочные коровы не подохли, пока дождя дождешься!..
Рассказывали, что, когда в округе свирепствовала плевропневмония и у нее тоже начал падать скот, она сама лечила животных и пускала им кровь, а тех, что уже не вставали, кормила ломтиками недозревших тыкв (они в тот год тоже погибли).
— И вот однажды, — говорила она как-то Мэри, — схватила эту «плеровку» наша Королева Елизавета — та, что вечно яловая. Четыре дня лежала, не двигаясь, а на пятый день утром я насыпала ей под самый нос немного пшеничной мякины — Спайсер принес домой несколько мешков. Насыпала я, — и вы не поверите, миссис Уилсон! — она как вскочит да как побежит за мной. До самого дома бежала. Пришлось мне подобрать юбки и спасаться со всех ног. Смешно, правда?
У них было чувство юмора, у всех этих несчастных, иссушенных зноем женщин в зарослях. Сдается мне, что это и спасало их от помешательства.
— Подохли почти все наши молочные коровы, — продолжала она. — Помню, однажды Томми бежит к дому и кричит: «Мам, еще одна повалилась!» Кричит, как будто это бог весть какая радость. Я и так извелась, а тут уж у меня просто руки опустились, миссис Уилсон. Села я на табуретку, чтобы как следует выплакаться, и стала шарить по карманам, искать носовой платок. Это была тряпка, а не платок, вся в дырах (платки были в стирке). Ничего не соображая, я просунула один палец в одну дырку, а большой палец пролез в другую, и я стала тыкать пальцами в глаза, вместо того чтобы вытереть их платком. Ну и рассмеялась, конечно…
Была и еще одна история. Однажды по всему берегу ручья с той стороны, где жили Спайсеры, загорелся лес, вернее, трава. Все работники с фермы Уолла были возле нашей теперешней фермы — старались задержать огонь, чтобы он не перекинулся дальше. И вот к вечеру один из них случайно вспомнил про Спайсеров: в той стороне клубился дым. Сам Спайсер был в отъезде, а они на ферме засеяли немного пшеницы, и она уже почти созрела.
— Господи! У нее там все сгорит, если еще не сгорело! — крикнул Билл Уолл. — Скачите скорее туда кто-нибудь!
Случилось это в пору стрижки овец, и людей на ферме было хоть отбавляй. Те поскакали к Спайсерам, и как раз вовремя, а то пшеницу бы уже не спасти. Когда они приехали, миссис Спайсер, засучив рукава, колотила веткой по горящей траве. Она уже с час так колотила и почернела, как туземка. Когда стригальщики потушили пламя, она только и сказала: «Спасибо вам! Подождите, я вскипячу чаю».
В ее первое посещение Мэри спросила:
— Вам, наверно, одиноко, миссис Спайсер, когда ваш муж уезжает?
— Да нет, миссис Уилсон, — ответила она «далеким» голосом. — Я привыкла. Помню, жили мы на реке Кэджгонг — мы тогда в кирпичном доме жили, — так, когда Спайсер в первый раз уехал, я все глаза выплакала. А он всего-навсего на месяц уехал, стричь овец. Ну и дуреха же я была! Но мы тогда только поженились. А потом он и на восемнадцать месяцев уезжал — перегонял гурты в Куинсленде… А теперь… (голос ее уже совсем «отдалился») теперь я уже не расстраиваюсь… Мне как-то все равно… К тому же… к тому же… Спайсер теперь совсем не тот. Дома он такой мрачный, угрюмый, почти не разговаривает.
Мэри задумалась и с минуту молчала.
— Ах, и чего я только болтаю! — встрепенулась миссис Спайсер. — Не обращайте на меня внимания, миссис Уилсон, — это со мной редко случается. Право, у меня иногда ум за разум заходит. Это, верно, от жары и скуки.
Но и после она раза два вспоминала то время, когда «Спайсер был совсем другим».
В тот вечер я проводил ее немного. Она долго молчала, будто в каком-то недоумении. Потом вдруг отчеканила:
