В общем, не умер бы.
А надо бы, чтобы он разбился всмятку.
Если бы бог был добр, он бы сделал так, чтобы его класс оказался на последнем этаже небоскреба такой вышины, чтобы он шмякнулся о землю как гнилой помидор, а полицейские установили бы, что он тут ни при чем.
И на похоронах священник сказал бы, что он тут ни при чем и он не виноват.
Он шел в кабинет директора и чувствовал себя ужасно, просто ужасно.
— Только попробуй проболтаться. Если кого назовешь, я тебя прибью, клянусь жизнью матери. — Вот что прошептал ему на ухо Пьерини. А мать Пьерини недавно умерла.
Ему хотелось все сразу — в туалет по-маленькому и по-большому, а еще его тошнило.
Он взглянул на безжалостную надзирательницу, конвоировавшую его к палачу.
Можно у нее отпроситься в туалет?
Нет. Конечно нет.
Когда тебя ждет директор, ты никуда не можешь отпроситься, к тому же она может подумать, что я хочу сбежать через окно.
Не надо было идти в школу. Почему он не остался дома?
«Потому что я лохом родился. Я родился лохом, потому что меня таким родили. Полным лохом». Он впал в отчаяние.
Итало его узнал. И сказал директору.
«Он меня узнал».
Его ни разу еще не вызывали к директору. Глорию дважды вызывали. Первый раз — когда она спрятала дневник Лории в сливном бачке в туалете, а в другой раз — когда она подралась с Гонкой в спортзале. Ей сделали два замечания.
А у меня ни одного нет. Почему он узнал только меня?
«Спрятался в матах. Зачем спрятался в матах? Если бы ты спрятался вместе с… Он тебя увидел.
Но он был без очков, он был очень далеко…»
(«Успокойся уже. Не трусь. Они сразу догадаются. Ничего не говори. Ты ничего не знаешь. Ты был дома. Ты ничего не знаешь».)
— Иди… — уборщица указала на закрытую дверь.
О боже, как же ему плохо, уши… уши у него горели, а по телу стекал холодный пот.
Он медленно открыл дверь.
Кабинет директора был неуютным. Две длинные неоновые лампы заливали его желтым светом, отчего он напоминал морг. Слева стоял заваленный бумагами стол директора и металлические полки с зелеными папками, справа — обтянутый кожзаменителем диван, два потертых кресла, стеклянный столик, деревянная пепельница и опасно накренившийся фикус. На стене, между окон, висела гравюра, изображавшая трех всадников, гнавших стадо коров.
В кабинете собрались все трое.
Директор сидел в одном кресле. Во втором — замдиректора (самая злая женщина в мире). Палмьери сидела чуть подальше, на стуле.
— Заходи. Присаживайся, — сказал директор.
Пьетро медленно прошел по кабинету и сел на диван.
Было девять сорок две.
Проблемные.
Так называли на учительском сленге таких, как Морони.
Дети, которым трудно освоиться в классе. Дети, которым трудно наладить отношения с одноклассниками и учителями. Дети, склонные к проявлениям агрессии. Замкнутые. Дети с расстройствами личности. Дети из неблагополучных семей. С отцами преступниками или алкоголиками. С душевнобольными матерями. С братьями-хулиганами.
Проблемные.
Едва увидев мальчика на пороге кабинета, Флора поняла, что ему сейчас станет плохо.
Он был белый как полотно и…
«Он виновен», — поняла она.
… перепуганный.
«Виновней виновного».
От него буквально веяло виной.
«Итало не соврал. Он был в школе».
В девять пятьдесят семь Пьетро сознался в том, что залез в школу, и заплакал.
Он плакал, сидя на диване из кожзаменителя в кабинете директора. В полной тишине. Шмыгал носом и вытирал лицо тыльной стороной ладони.
Гатта заставила его это сказать.
Но больше он ничего не станет говорить, хоть убейте. Его вынудили.
Директор хороший. Гатта плохая.
Вдвоем тебя расколют.
Сначала директор сказал, чтобы он располагался, а потом Гатта ему выложила всю правду:
— Морони, вчера вечером Итало видел тебя в школе.
Пьетро пытался говорить, что это неправда, но его слова ему самому показались неубедительными, что уж говорить об остальных. Замдиректора спросила:
— Где ты был вчера в девять вечера?
Пьетро сказал, что дома, но потом запутался, сказал, что дома у Глории Челани, и Гатта усмехнулась:
— Прекрасно. Сейчас мы позвоним синьоре Челани и попросим ее подтвердить твои слова.
И взяла записную книжку, а Пьетро не хотел, чтобы мама Глории разговаривала с Гаттой, потому что Гатта скажет маме Глории, что он залез в школу и что он хулиган, и это ужасно, и поэтому он все рассказал.
— Да, я правда залез в школу. — И заплакал.
А Гатте было все равно, плачет он или нет.
— Ты был один или с кем-нибудь?
(«Если кого назовешь, я тебя прибью, клянусь жизнью матери».)
Пьетро покачал головой.
— Ты хочешь сказать, что в одиночку повесил цепь на ворота, забрался в школу, разбил телевизор, исписал стены и побил Итало? Морони! Говори правду. Если ты не скажешь, тебя оставят на второй год. Ты понял? Ты хочешь, чтобы тебя ни в одну школу не взяли? Хочешь сидеть в тюрьме? Кто был с тобой? Итало сказал, что ты был не один. Говори — или пеняй на себя!
Довольно.
Эта сцена становилась для нее мучительной.
Тут что, Святая Инквизиция? Может, эта гарпия себя Великим Инквизитором считает?
Сперва Итало. Теперь Морони.
Флоре стало не по себе, до того она переживала за мальчика.
Гатта, сволочь, издевается над ним, а Пьетро уже рыдает.
До этой минуты она сидела молча.
Все, хватит!
Она встала, села, снова встала. Подошла к Гатте, шагавшей по кабинету взад-вперед и курившей, как прокурор.
— Я могу с ним поговорить? — тихо спросила Флора.
Замдиректора выпустила облако дыма:
— Зачем?