дисциплинированно, что зараньше справляется с календарем, когда ему следует играть. Тогда и играет. Но вторая задача, уже во времена моей юности, причиняла мне не мало беспокойств. Я слышал и понимал, что тут есть какие-то «плоды», которые следует где-то принимать и куда-то передавать, но что это за «плоды», в каких лесах они растут и каким порядком их передавать, то есть справа ли налево, или слева направо — этого никак не мог взять себе в толк. «Налево кру-гом!»* — раздавалось в моих ушах; но и этот воинственный клич как-то не утешал, а еще пуще раздражал меня.
— Иван Петрович! — спрашивал я почтенного нашего профессора, — зачем же нам передавать чужие плоды, если у нас есть свои собственные?
— Коли у тебя есть, так никто тебе не препятствует! — отвечал Иван Петрович с тем равнодушием, которое в то время одно только и одушевляло наших педагогов и которое, казалось, так и говорило: «Что ты пристаешь ко мне за разъяснениями? Я свое дело сделал: отзвонил — и с колокольни долой!»
— Но откуда брать? Куда передавать? — продолжал я настаивать.
— Придет пора да время — все узнаешь. Скажут: «спасибо» — значит, потрафил; надерут вихор — значит, проштрафился, надо начинать сызнова. — Итак, милостивые государи! находясь на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия самим провидением призвана…
Я страдал невыносимо. Систематизируя все слышанное мною, я приходил к следующим выводам:
1) что у нас своих плодов нет;
2) что мы должны только передавать, даже не заглядываясь на то, что передаем: руками взял, руками и отдал — вот и все;
и 3) что мы рискуем при этом быть выдранными за вихор.
Результаты неясные, не удовлетворявшие даже тогдашних моих детских требований…
Но с течением времени самые трудные загадки разгадываются. Не буду подробно рассказывать здесь печальную историю моих колебаний; но сознаюсь, что она была обильна всякого рода разочарованиями. Была, например, одна минута, когда, руководствуясь законами аналогии и видя, что солнце каждый день встает на востоке, я заключил из этого, что восточные плоды суть те самые, которые наиболее пригодны для запада, и что стоит только насадить их, чтобы положить конец всем гниениям, брожениям и недоразумениям. Я ободрился. Нарезавши целую рощу цивилизующих орудий и воскликнув: а нуте, господа картофельники! посмотрим, как-то вы там гниете! — я устремился вперед.* И что ж оказалось? — что мои цивилизующие орудия все сразу заглохли! что, пересаженные с почвы девственной, но сравнительно тощей, они не только никого не пленили, но даже сами не выдержали изобилия туков*, представляемого западным гниением!
Всякий поймет, как был неприятен для меня этот опыт; но так как я все-таки твердо знал, что «стою на рубеже», то цивилизационное мое назначение нимало не затемнилось первою неудачею. Если попытка моя на западе не принесла желаемых результатов, рассуждал я сам с собою, то это значит только, что я не потрафил и что нужно потрафлять где-нибудь в другом месте. Меня начала интересовать мысль: не съездить ли, для начала, поцивилизовать слегка, например, в Рязанскую или Тамбовскую губернии? И, не задумываясь долго, я набрал с десяток здоровых, хотя и довольно голодных ребят, хватил для храбрости очищенной и, крикнув: ребята! с нами бог! ринулся…*
Могу сказать смело: я действовал по всем правилам искусства, то есть цивилизовал все, что попадалось мне по пути. Но и тут неудача не перестала меня преследовать. Оказалось, что в этих благодатных краях все уже до такой степени процивилизовано, что мне оставалось только преклониться ниц перед такими памятниками, как акведуки (пожарные бассейны), пирамиды (каланчи), термы (народные бани), величественные здания волостных и сельских расправ, вымощенные известковым камнем улицы и проч. и проч. Однажды, видя, как на базарной площади беспомощно утопали возы с крестьянскою жалкою кладью, я невольно воскликнул: да чего же им, мерзавцам, еще нужно? — и должен был отступить. Очевидно, тут сталкивались две цивилизации совершенно равноправные: одна, которую хотел насадить я с своими «ребятами», и другая, которую постепенно насаждал целый ряд «ребят», начиная от знаменитого своими проказами Удар-Ерыгина* и кончая Колькой Шалопаевым.
Признаюсь, эта вторая неудача еще больше озадачила меня, хотя я и скрывал мое огорчение. Но товарищи мои крепко приуныли. И не мудрено: весь запас очищенной был выпит без остатка, а за минуту перед тем мы съели последний кусок колбасы. В долг никто не верил… Куда девать никому не нужную силу? Где найти секрет, который давал бы возможность просвещать без просвещения, палить без пороху, сечь без розог? Какое употребление сделать из рук, которые так и цепляются, так и хватают? А главное: как добыть очищенной, не имея гроша за душой, спустивши все до последней нитки, не зная никакого ремесла, никаких даже слов, кроме: ради* стараться! и — с нами бог?! Всякий согласится, что положение более безвыходное, более трагическое — трудно себе представить!
По временам мною овладевали движения совершенно бессознательные. Я вскакивал с места и бежал вперед, сам не зная куда. Будь у меня в руках штоф водки, я был бы способен в одну минуту процивилизовать насквозь целую палестину!* Я бросался и на запад и внутрь, все в надежде что-нибудь зацепить, что-нибудь ущемить… тщетно! Я чувствовал, что во мне сидит что-то такое, чему нет имени… или нет! Это ужасное имя есть, и называется оно — разоренье! Неоткуда ничем раздобыться, некуда ничего нести… все вздор, все обольщенье и прах! Ничего у меня не осталось, кроме ужасного аппетита!
Жррррать!!
И вдруг я услышал слово, которое сразу заставило забиться мое сердце. Я остановился и притаил дыхание.
— Таш-кент! Таш-кент! — слаще всякой музыки раздавалось в ушах моих.
Жрррать!!
Сенька Броненосный! Ты, который выдумал это слово, ты не понимал и сам, какие новые пути оно открывает твоим добрым товарищам! Ты произнес его бессознательно, в порыве отчаяния, но услуга, которую оказала твоя бессознательность, останется навсегда незабвенною. Покуда я размышлял и соображал, товарищи шумели и спорили; слово «Ташкент» было у всех на языке.
— Ташкент! — ораторствовал друг мой, Аркаша Пустолобов, — но, поймите же, messieurs, ведь это только географический термин, ведь это просто пустое место, в котором не только удобств, но даже еды никакой, кроме баранины, нет!
— Жрррать! — как-то особенно звонко раздавалось в ушах.
— Однако, mon cher, — возражал Сеня Броненосный, — баранина… c’est très succulent! on en fait du schischlik… qui n’est pas du tout à mépriser!*[6] Я нахожу, что это вещь очень почтенная*, а в нашем положении даже далеко не лишняя!
— Жрррать!
— Позвольте! ну, положим — баранина! но общество женщин? где, я вас спрашиваю, найдем мы общество женщин?
Но я уже не слушал; уста мои шептали: сто́я на рубеже… Господи, ужели же, наконец, те цели, о которых говорил учебник статистики, будут достигнуты!
Я прогорел, как говорится, дотла. На плечах у меня была довольно ветхая ополченка (воспоминание Севастопольской брани*, которой я, впрочем, не видал, так как известие о мире* застало нас в один переход от Тулы; впоследствии эта самая ополченка была свидетельницей моих усилий по водворению начал восточной цивилизации в северо-западных губерниях*), на ногах — соответствующие брюки. Затем, кроме голода и жажды — ничего!
В таком положении я на последние деньги взял себе место в вагоне третьего класса, чтобы искать