amabilités[56]. У «куколки» были две бонны: англичанка и немка, и одна institutrice[57] — француженка. Сверх того, по распоряжению ma tante, его посещал отец Антоний, le père Antoine, молодой и благообразный священник, который отличался от своих собратий тем, что говорил по-французски без латинского акцента, ходил в муар- антиковой рясе и с такою непринужденностью сеял семена религии и нравственности, как будто ему это ровно ничего не стоило… Идет и сеет, и, по-видимому, даже не замечает, что семена так и сыплются из всех пор его существа. При такой обстановке относительно «куколки» разом достигались все цели хорошего воспитания: и телесная крепость, и привычка к обществу, и прекрасные манеры, и так называемые краткие начатки веры и нравственности.
Не один из лихих кавалеристов, посещавших по вечерам салон Ольги Сергеевны, заглядывался на нее и покушался нарушить мир ее души. Это казалось тем менее трудным, что два года счастливого супружества должны были порядком-таки избаловать хорошенькую молодку, и, следовательно, при такой набалованности ей не легко было разом покончить с утехами прошлого. Сама ma tante выражала по секрету свои опасения на этот счет, a mon oncle даже прямо выражался: pourvu que ça soit une bonne petite intrigue bien comme il faut — le reste ne me regarde pas![58] Но, к общему удивлению, Ольга Сергеевна закалилась, как адамант*. По временам она, конечно, вспыхивала, щеки ее слегка алели, глаза туманились, грудь поднималась и не умела сдержать затаенного вздоха; но как-то всегда, в эти тяжкие минуты, подоспевал к ней на выручку «куколка». Он бурей влетал в гостиную и так уморительно расшаркивался, что Ольга Сергеевна мгновенно отрезвлялась. Отец Антоний, которому были известны все перипетии этой борьбы слабой женщины с целым корпусом кавалерийских офицеров, сравнивал ее с египетскими пустынножителями и для приобретения большей крепости в брани советовал соблюдать посты. Но даже и с этой стороны интересная вдова не могла считать себя совсем безопасною, потому что сам отец Антоний выслушивал ее «смущенный и очи опустя, как перед матерью виновное дитя», и Ольга Сергеевна так и ожидала, что он нет-нет да и начнет вращать зрачками, как любой кавалерийский корнет. Ma tante была так поражена этой неслыханной твердостью, что называла свою племянницу не иначе, как ma sainte[59]. Один mon oncle все еще надеялся, что когда-нибудь cela viendra[60], и продолжал предостерегать Ольгу Сергеевну насчет национальгардов.
И вдруг, через четыре года, Ольга Сергеевна является к ma tante и объявляет, что ей скучно.
— Но что же с тобой, мой друг? — спросила ma tante, пораженная этой неожиданностью.
— Je ne sais, je sens quelque chose là[61], — отвечала Ольга Сергеевна, указывая на грудь, — одним словом, доктора в один голос приказывают мне ехать за границу!
— Но как же быть с «куколкой»?
— Я все обдумала, ma tante; я знаю, что я дурная… что, может быть, я даже преступная мать! — воскликнула Ольга Сергеевна и вдруг встала перед ma tante на колени, — ma tante! вы не оставите его! вы замените ему мать!
Жребий «куколки» был брошен. Ma tante согласилась заменить ему мать и взяла на себя насаждение в его сердце правил нравственности и религии. Mon oncle поручился за другую сторону воспитания, то есть за хорошие манеры и искусство побеждать, сохраняя вид побежденного. В результате этих соединенных усилий должен был выйти un jeune homme accompli[62], рыцарь вежливости и преданности, молодой человек, преисполненный всевозможных bons principes, preux chevalier[63], готовый во всякое время объявить крестовый поход против manants et mécréants[64]. Ольга Сергеевна уехала вполне успокоенная.
Годы шли, а интересная вдова как канула за границу, так и исчезла там. Слух был, что она короткое время блеснула на водах, в сопровождении какого-то национальгарда (от судьбы, видно, не убежишь!), но потом скоро уехала в Париж и там поселилась на житье. Потом прошел и еще слух: в Париже Ольга Сергеевна произвела фурор и имела несколько шикарных приключений, которые сделали имя ее очень громким. La belle princesse Persianoff[65] сделалась предметом газетных фельетонов и устных скандалёзных хроник. Называли двух-трех литераторов, одного министра (de l’Empire[66]), одного сенатора и даже одного акробата (неизбежное следствие чтения романа «L’homme qui rit»*). Доходы с пензенских, тамбовских и воронежских имений проматывались с быстротою неимоверною. Система залогов и перезалогов, продажа лесных и других угодий, находившая при покойном Петьке лишь робкое себе применение, сделалась основанием всех финансовых операций Ольги Сергеевны. «Mais vendez donc cette maudite Tarakanikha qui ne vaut rien et qui ne nous est qu’à charge!» [67] — беспрерывно писала она к одному из своих cousins[68], наблюдавшему «из прекрасного далека»* за имением ее и ее покойного мужа. И одна за другой полетели Тараканихи, Опалихи, Бычихи, Коняихи, все, что служило обременением, что вдруг оказалось лишним. Наконец репутация Ольги Сергеевны достигла тех пределов, далее которых идти было уж некуда. В газетах рассказывали подробности одной дуэли, в которой интересная вдова играла очень видную, хотя и не совсем лестную для нее роль. Повествовалось о каком-то butor[69] из молдаван, о каких-то mauvais traitements[70], жертвою которых была la belle princesse russe de P ***, и наконец о каком-то preux chevalier[71], который явился защитником мальтретированной* красавицы. Тогда петербургские родные встревожились.
— Et dire que c’était une sainte![72] — восклицала ma tante.
— Я предсказывал, что знакомство с национальгардами не доведет до добра! — зловеще каркал mon oncle.
На семейном совете решено было просить…* Разрешение не замедлило, и в силу его Ольга Сергеевна вынуждена была оставить очаровательный Париж и поселиться в деревне для поправления расстроенных семейных дел. В это время ей минуло тридцать четыре года.
А «куколка» тем временем процветал в одном «высшем учебном заведении», куда был помещен стараниями ma tante. Это был юноша, в полном смысле слова многообещающий: красивый, свежий, краснощекий, вполне уверенный в своей дипломатической будущности и в то же время с завистью посматривающий на бряцающих палашами юнкеров. По части священной истории он знал, что «царь Давид на лире играет во псалтыре»* и что у законоучителя их «лимонная борода». По части всеобщей истории он был твердо убежден, что Рим пал жертвою своевольной черни. По части этнографии и статистики ему небезызвестно было, что человечество разделяется на две отдельных породы: chevaliers и manants, из коих первые храбры, великодушны, преданны и верны данному слову, вторые же малодушны, трусливы, лукавы и никогда данного слова не выполняют. Он знал также, что народы, которые не роптали, были счастливы, а народы, которые роптали, были несчастливы, ибо подвергались усмирению посредством экзекуций. Сверх того, он курил табак, охотно пил шампанское и еще охотнее посещал театр Берга* по воскресным и табельным дням*. О maman своей он имел самое смутное понятие, то есть знал, que c’est une sainte, и что она живет за границей для поправления расстроенного здоровья. Ольга Сергеевна раза два в год писала к нему коротенькие, но чрезвычайно милые письма, в которых умоляла его воспитывать в себе семена религии и нравственности, запас которых всегда хранился в готовности у ma tante. Он с своей стороны писал к maman чаще и довольно пространно описывал свои занятия у профессоров, так что в одном письме даже подробно изобразил первый крестовый поход. «Представьте себе, милая maman, их гнали отвсюду, на них плевали, их травили собаками, однако ж они, предводимые пламенным Петром Пикардским, всё шли, всё шли». Но так как во время этого описания (он сам впоследствии признавался в этом maman) его тайно преследовал образ некоторой Альфонсинки и ее куплет: