— Нет, вот я у одного троечника коренника знал, так у того был зад… страсть! — рассказывает кучер Михей, — это под гору полтораста пудов спустить — нипочем!

— По «саше»? — вопрошает «палач», подделываясь под тон своей аудитории.

— По саше и по простой дороге — как хошь! И сколько раз у него эту лошадь торговали, тысячи давали…

— Не продал?

— Ни в жисть! «Дай ты мне сто пудов золота, говорит, умру, а лошади не отдам!»

— И что за житье, ваше благородие, этим извозчикам — умирать не надо! — вступается Никешка.

— На что лучше! — восклицает Михей, — еда одна что сто́ит! Щи подадут — не продуешь! Иному барину в праздник таких не есть!

«Палач» задумывается и полегоньку посасывает трубочку. Воображение его играет; он видит перед собой большую дорогу, коренника, переступающего с ноги на ногу и упирающегося широким задом в громадный воз; офицеров, скачущих мимо; постоялый двор, и на столе щи, подернутые толстым слоем растопившегося свиного сала…

— Папушник с медом есть будете? — слышится ему словно впросонках.

— Вы бы вот что, ваше благородие, — прерывает его мечты Никешка, — поклонились бы вы папеньке-то: наградите, мол, папенька, меня тройкой лошадей… А я бы вам, ваше благородие, в работниках послужил!

— Что ж, Никешка — парень ловкий! Он это дело управит! — подтверждает Михей.

— А уж какую бы мы тройку подобрали — на удивление! — продолжает Никешка, — ну, просто, то есть, и в гору и под гору — как хошь!

— А ты это видел? — осаживает его «палач», снимая куртку и показывая спину, усеянную подживающими рубцами, — так вот ты пойди да и поклонись папеньке-то, а он тебе еще вдвое засыплет!

Или:

— Кучер, коли ежели он настоящий ездок, непременно должен особенное такое «слово» знать! — повествует Михей.

— Да, без этого нельзя! — подтверждает и «палач».

— Теперича, ежели ты в грязи завяз или в гору встал — только скажи это самое «слово», — хоть из какой хошь трущобы тебя лошадь вывезет! а не скажешь «слова» — хоть до завтрева бейся, на вершок не подвинешься!

И т. д. и т. д.

Одним словом, «палач» благодушествует и, зная, что отцу до поры до времени совестно смотреть ему в глаза, пользуется своим положением самой широкой рукой.

Иногда, наскучивши анекдотами о коренниках, о том, как однажды Никешка на ровном месте пять часов бился, «хочь ты что хошь», о том, как один ямщик в одну пряжку сто верст сделал и только на половине дороги лошадей попоил, — «палач» отправляется к дяденьке Софрону Матвеичу, который тоже отдыхал в Вавиловке после ревизорского погрома, и слушает рассказы этого нового Одиссея.

— Я, дяденька, в полк уйду! — обыкновенно начинает «палач».

— И что ты это заладил одно: в полк да в полк! На войну хочешь? так на войне-то, брат, бабушка еще надвое сказала: либо ты убьешь, либо тебя убьют!

И затем начинался бесконечный ряд рассказов о преимуществах гражданской службы.

— Гражданская-то служба разве не то же отражение? — повествует дяденька, — только всего и разницы, что по военной части двое отражаются, а по гражданской части один отражается, а другой претерпевает отражение. И сколько я этих гражданских стражениев в своей жизни выиграл, так ежели бы всё счесть, кажется, и фельдмаршалом-то меня сделать мало!

«Палач» оглядывает мизерную, словно объеденную фигуру дяденьки и улыбается.

— А ты не гляди, миленький, что я ростом не вышел; я, душа моя, такие дела делывал, что другому даже в генеральских чинах во сне не приснится.

Дяденька выпрямляется во весь рост и, тыкая себя перстом в грудь, продолжает:

— Я только говорить о себе не люблю, а многим, даже очень многим в жизни своей такие права предоставил, что ежели они после того рук на себя не наложили, так именно только по христианству, как христианский закон вообще запрещает роптать! Насекина, например, Павла Ивановича знаешь?

— Это пьяненького-то?

— Это теперь он пьяненький, а прежде был он у нас предводителем, туз козырный был! Гордый человек был, тиранил, жег, сек. Дворянин ли, мужик ли — все, говорит, передо мной равны! Вот он каков, «пьяненький»-то, в старые годы был! А кто гордыню-то эту из него извлек? Я, Софрон Матвеев Хмылов, ее извлек! Походил около него, распланировал все как следует, потом дал стражение — и извлек!

— Да я, дяденька, помилуйте…

— Погоди, мой друг, дай сказать! Или возьмем теперича хоть палагинское дело. Убили рабы своего господина, имением его воспользовались — одними деньгами, душа моя, сто тысяч было! — бежали, пойманы, уличены! По-твоему, как надлежит в этом случае поступить? Отдуть душегубов кнутом, сослать куда Макар телят не гонял — и дело с концом? Ну, нет, не будет ли этак-то очень уж просто! С имением-то, скажи ты мне, как поступить? Да опять же и где это имение взять? Потому эти самые душегубы во всем прочем чистосердечно повинились, а насчет имения такую аллегорию, такую аллегорию поют, что и боже ты мой! Ну, думаю, други милые, не хотите волей сказывать, придется стражение вам дать. И как бы ты полагал? — не успел я это стражение до половины довести, как они уж всё до полушки отдали!

— Да ведь я, дяденька, не об вас. Вы, известно…

— Нет, да ты слушай, что́ потом будет! Отдавши, это, всё до полушки, сидят они в остроге год, сидят другой — и вдруг возгордились! Мы-ста! да вы-ста! из нас, говорят, жилы вытянули, а резону нам не дают! И даже очень громко этак-то побалтывают. Что ж, делать нечего, пришлось и в другой раз стражение дать… только уж после этого другого-то стражения…

Софрон Матвеич внезапно останавливается и вместо продолжения прерванного рассказа присовокупляет:

— Так вот они каковы, гражданские-то стражения! Коли ежели да с умением, да с сноровочкой — большую можно пользу для себя получить!

«Палач» смотрит на дядю с благоговением, почти с алчностью. Глаза его так и бегают.

— Я десять губернаторов претерпел! — продолжает Софрон Матвеич хныкающим голосом, — я пятнадцати ревизорам очки вставил! И всякой-то на меня с наскоку наезжал: «Я, дескать, этого разбойника Хмылова в бараний рог согну!» Ан дашь ему стражение — он и притих! Статский советник Ноздрев у нас был*, так тот, как приехал в город, так и рычит: подайте мне его! разорву! Каково мне это слушать-то? каково? Однако я выслушал, доложил, опять выслушал, опять доложил — и стал он у меня после того шелковый… Даже поноску носить выучился, и так, это, привык, что в глаза, бывало, мне смотрит, когда же, мол, ты скажешь: пиль!

— Да ведь то вы, дяденька! вы, дяденька, умный!

— Не то чтобы слишком умен, а человеческое сердце, душа моя, знаю. Другой смотрит на человека, и ничего в нем не видит, а я проникаю. Я даже когда не нужно — и тогда проникаю. Идешь это по улице, видишь человека и все думаешь: а кто знает, может быть, этому человеку со временем придется стражение дать!

Но как ни привлекательны рисуемые дядей картины гражданских сражений, «палач» не поддается соблазну. Он понимает, что ему тут делать нечего. В нем, если хотите, имеется достаточный запас той одервенелой жестокости, которая на самые большие мучения позволяет смотреть хладнокровно, но нет ни настойчивости, ни остроты ума, ни прозорливости. Ни к каким комбинациям он неспособен, и потому даже в шашки порядком не мог научиться играть.

— Нет, дяденька, — говорит он, — я уж в полк!

— Что ж, в полк так в полк! Коли нет призвания, так и соваться нечего. А ведь и я, душа моя, не сразу тоже в чувство пришел. С мужика с простого начал, а потом, постепенно, и губернаторов постиг. Бывало, папенька приведет мужика-то и скажет: «Софрон, учись!» Ну, и начнешь его узнавать. Ходишь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату