молодости, какими мы были. Мимо, как метеор, пролетает молодой, но уже на восходящих скоростях поэт. В руках у него первая книжка стихов. На лице смешное, детское высокомерие, он даже не поздоровался.
Светлов грустно улыбается.
– А как потом жалеть будет! С этой книжкой он приходил ко мне, просил, чтоб я был ее редактором. Я внимательно прочитал ее и половину забраковал. И вдруг он пустил слезу: «Здесь все мое лучшее, а вы так…» Я тут же возвратил ему рукопись: уходите, будем считать – я ваших стихов не читал! Ищите себе другого, более сговорчивого, редактора…
И, помолчав, добавил:
– На спекуляции чувств поэт долго не проживет. Эта губная помада мелких чувствишек скоро сотрется. Сам потом пожалеет…
Он был не избалован вниманием и на всякую человеческую ласку откликался с теплотой и доброй признательностью. Ему были свойственны отзывчивость и благожелательность к людям, кто-кто, а он-то хорошо знал цену неприютности и одиночества.
Молодая поэтесса Д. Терещенко, будучи в заграничной поездке, прислала Светлову небольшой сувенир – лезвия для безопасных бритв: в те времена они у нас были дефицитны. И каким добрым письмом откликнулся поэт на это дружеское внимание!
«Побрился вашим лезвием и сразу стал самым красивым мужчиной в Свердловском районе. Большое спасибо!
Не удивляйтесь тому, что у вас сердце пошаливает.
Сердце поэта всегда вмещает в себе больше, чем оно может вместить, и быть нормальным не может.
Не удивляйтесь также тому, что вы скучаете. Я был в Германии три дня после Дня Победы, и они мне показались тремя годами – кругом все чужое. Нет ничего лучше Москвы.
Не запейте от скуки. Будьте счастливы».
Сколько в этой небольшой записке дружеской озабоченности!
Все уже знают, что Светлов неизлечимо болен. Жить ему осталось совсем не много. Он лежит в больнице.
И вдруг он входит в клуб, с палочкой, прихрамывая. Боже, как он изможден и худ!
– Салют палководцу!
Швейцары, гардеробщики, уборщицы – все рады его возвращению. Из бильярдной спешит старый маркер.
Каждый торопится выразить Михаилу Аркадьевичу свое сочувствие, обнадежить его, подбодрить, сказать что-нибудь доброе, ласковое. Одни по-запорожски хлопают его по плечу, делая вид, будто все по- старому, другие тянут к буфетной стойке – опрокинуть по стаканчику «двина». Но Светлов с обостренной прозорливостью по самым малозаметным деталям, по слишком озабоченному проявлению внимания к его особе отраженно видит и понимает, что друзьям все уже известно о его болезни. И от всего этого вихря, от всей любви и товарищеского сочувствия, от этих дружеских улыбок, таких искренних и чистосердечных, он и сам взволнован.
Еще утром сегодня глядел он на опостылевшие больничные стены, дышал запахом лекарств, все это уже там, далеко, позади, а он снова в родных стенах клуба, среди друзей и знакомых.
Не спеша поднимаемся по лестнице. Народу полно, просмотр нового заграничного фильма. Приветы, рукопожатия, восклицания со всех сторон. Можно и забыть о болезни. Но вот подлетает некая бестактная дама:
– Милый дружок, как ваше состояние? Поверьте, все это пустяки, две-три недельки – и вашим страданиям конец…
Светлов грустно усмехается, в его глазах невыразимая тоска.
Солнечный день осени. В десять утра он еще был жив, я собирался навестить его. По пути заехал в ЦДЛ. В вестибюле ни души. Настойчивые телефонные звонки. Снимаю трубку, взволнованный женский голос:
– Говорят из больницы. Светлов умирает… Бросаюсь к машине.
Но снова телефон.
– Вас слушают.
– Только что умер Светлов.
Шагаю бесцельно по Садовой. Так и не собрался… Не успел… Баба наклеивает афишу: «Волшебники живут рядом».
Жил рядом, а теперь не живет.
СТРАНА ГРЕНАДА. Марк Лисянский
Впервые я увидел Михаила Светлова осенью 1932 года. Я в ту пору учился в Москве, на Мясницкой, теперь улица Кирова, в Институте журналистики. Прочитал на афише два знаменитых имени: Михаил Светлов и Иосиф Уткин – и помчался на вечер.
Совсем недавно я приехал из Николаева, города моего детства и юности, переполненный стихами всех поэтов, Светлова и Уткина знал наизусть и вот сейчас увижу живого Светлова, увижу живого Уткина.
Аудитория была студенческая, зал набит до отказа. Иосиф Павлович выступал первым. Высокий, стройный, красивый, с огромной черной папахой волос, он был очень эффектен на сцене. Уткин читал негромко, без единого жеста, в абсолютной тишине, вернее не читал, а ронял слова в благоговейную тишину зала, ни одна строка, ни одно слово не пропадали. Казалось, он отлично знает цену тому, что сейчас произносит. А потом как-то буднично, по-домашнему, будто нехотя, вышел Михаил Аркадьевич. В ответ на горячие аплодисменты по-свойски улыбнулся. Костюм казался мешковатым из-за поразительной худобы Светлова. Михаил Аркадьевич приподнял острые плечи, нацелился в зал и начал очень просто, как будто он недавно расстался с нами, сидящими здесь, в зале, и вот сейчас вернулся:
Стены зала широко раздвинулись, зашумел ветер украинских степей, и мы увидели хлопца, который хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…
Светлов читал без малейшей рисовки, с характерной интонацией, не нажимая даже на такие строки, как «Гренада, Гренада, Гренада моя!», больше того – совсем не заботясь о том, слышат его или не слышат. Какое-то слово пропустил, заменил одно слово другим, хотя любой из нас мог бы ему это слово подсказать.
Он читал в такой атмосфере абсолютного понимания и обожания, на такой взаимодоверительной волне, что ему действительно не стоило заботиться о впечатлении, которое он производит. Всё делали