Если Итон был успехом, то Королевский колледж в Кембридже стал истинным триумфом. Альфред Маршалл умолял его стать профессиональным экономистом, а с профессором Пигу - наследником Маршалла на кембриджском троне - они раз в неделю завтракали. Заняв пост секретаря студенческого совета, он автоматически влился в очередь будущих президентов самого известного в мире негосударственного дискуссионного кружка. Его внимания искали Леонард Вулф и Литтон Стрейчи[232] (впоследствии - его любовник), и в результате на свет появилось то, что потом станет известно как Блумсберийский кружок. Кейнс занимался скалолазанием (Стрейчи жаловался на 'бесконечные дурацкие горы'), в огромных количествах скупал книги и редко отрывался от споров до наступления рассвета; одним словом, он блистал. Он был самым настоящим феноменом.
Увы, даже феноменам необходимо питаться, и очень скоро ребром встал вопрос о выборе профессии. Денег у него было немного, хотя академическая карьера обещала еще меньше. Кроме того, он желал большего. 'Я бы хотел управлять железной дорогой, создать трест или, по крайней мере, надувать почтенных инвесторов, - писал он Стрейчи, - ведь научиться делать все это так просто и вместе с тем так увлекательно'[233].
Но ни дороги, ни треста на горизонте не маячило, а 'надувательство' нельзя было объяснить ничем другим, кроме как свойственной Кейнсу игривостью. В итоге он решил двигаться к успеху через государственную службу. Безразличие, с которым он сдавал соответствующие экзамены, заставило сестру Стрейчи поинтересоваться, не была ли его беззаботность деланой. Нет, он просто во всем досконально разобрался и не видел смысла нервничать; Кейнс считал, что окажется в первой десятке. Так и случилось - к финишу он пришел вторым, причем свою низшую оценку получил за экономическую часть испытания. Вот его объяснение: он, 'очевидно, знал больше, чем было известно экзаменаторам'[234]; в любом другом случае непростительно дерзкая, эта ремарка по сути своей была абсолютно справедлива.
Его путь лежал в Управление по делам Индии, где он и очутился в 1907 году. Кейнс с первого дня люто возненавидел работу. Дома его ждали первые наброски книги по теории вероятностей, которые поглощали основную часть молодой энергии, а обязанности мелкого клерка в государственном учреждении ничем не напоминали управление железной дорогой. По его собственному признанию, всех усилий хватило на то, чтобы переправить племенного быка в количестве одной штуки в Бомбей, а карьера государственного служащего могла оборваться из-за единственного неправильно понятого заявления. В конце концов он уволился и вернулся в Кембридж. Но проведенные в офисе годы не были потрачены абсолютно без пользы. Его знание внутренних дел Индии легло в основу написанной в 1913 году книги 'Денежное обращение и финансы в Индии'. Книга эта, по общему мнению, стала маленьким шедевром, а ее двадцатидевятилетний автор удостоился невиданной чести - его приняли членом в созданную в том же году Королевскую комиссию по денежному обращению в Индии.
Кембридж нравился ему куда больше. Слава его росла, и в знак искреннего уважения к его достижениям Кейнсу доверили редактировать наиболее влиятельный в своей сфере британский ' Экономик джорнал' - приняв предложенный пост, он занимал его в течение следующих тридцати трех лет.
Но даже Кембридж не шел ни в какое сравнение с Блумсбери. Это слово обозначало одновременно место на карте Лондона и состояние души; крошечная группка интеллектуалов, к которой Кейнс примкнул еще будучи студентом, обзавелась собственным домом, философией и репутацией. Скорее всего, за все время через кружок прошли не более двух-трех десятков человек, но именно их мнение в конечном счете и определяло творческую жизнь Англии - там были Леонард и Вирджиния Вулф, Э. М. Форстер и Клайв Белл, Роджер Фрай и Литтон Стрейчи. Стоило Блумсбери улыбнуться - и назавтра начинающий поэт просыпался любимцем критиков, неодобрение же предвещало конец так и не начавшейся карьеры. Поговаривали, что блумсберийцы могли произнести слово 'действительно' с двенадцатью различными смысловыми оттенками, не последним из которых, несомненно, был оттенок утонченной скуки. Группа в одно и то же время умудрялась быть воплощением наивности и прожженного цинизма, храбрости и уязвимости. Без безумия тут тоже не обошлось - чего стоит знаменитая 'Проделка с дредноутом': Вирджиния Вулф (тогда еще Стивен) вместе с несколькими друзьями загримировались под императора Абиссинии со свитой и, сопровождаемые всевозможными почестями, проникли на борт одного из самых тщательно охраняемых боевых кораблей Его Величества.
Сочетая функции советника и арбитра, Кейнс играл во всем этом очень важную роль. О каком бы предмете он ни рассуждал, он поражал своей уверенностью, так что композитору Уильяму Уолтону, хореографу Фредерику Эштону, да и многим другим профессионалам и творческим людям ничего не оставалось, как привыкнуть к его 'нет-нет, вы совершенно заблуждаетесь'. Необходимо добавить лишь, что к нему намертво приклеилась кличка Поццо - в память о корсиканском дипломате, прославившемся разносторонностью своих увлечений и живым умом.
С таких забавных шалостей и приятного времяпрепровождения начинался путь того, кому уже очень скоро было суждено поставить на уши весь капиталистический мир.
Война нарушила до тех пор безмятежное существование Блумсбери. Кейнс поступил в Министерство финансов, чтобы начать работу над зарубежными финансами Великобритании. По всей видимости, его феноменальная натура и здесь сполна проявила себя. В этом смысле очень показательна история, рассказанная впоследствии одним из сослуживцев. 'Возникла острая необходимость в испанских песетах. Несмотря на трудности, требуемую сумму удалось наскрести. Кейнс немедленно сообщил об этом обрадованному министру; последний заметил, что хотя бы на ближайшее время у нас есть запас песет. 'Боюсь, что нет', - отвечал Кейнс. 'Что?' - выпалил до смерти напуганный начальник. 'Я все продал - так я собью цены'. Именно это и случилось'[235].
Скоро он стал одним из ключевых сотрудников министерства. Первый биограф Кейнса, экономист Рой Харрод, свидетельствует, что люди, чьему мнению можно было доверять, считали, что Кейнс больше других сотрудников гражданской службы способствовал приближению победы в войне. Может быть, так оно и было, но у Кейнса находилось время и на иные вещи. Оказавшись с финансовыми поручениями во Франции, он счел, что разрешению денежных отношений между двумя странами будет способствовать покупка английской Национальной галереей нескольких французских картин. А сделав такое заключение, приобрел для британцев произведения Коро, Делакруа, Форена, Гогена, Энгра и Мане - ни много ни мало на сто тысяч долларов - и вдобавок умудрился ухватить одного Сезанна для себя: Париж постоянно обстреливали немцы, и цены были приятно невысокими. В Лондоне он ходил на балет: Лидия Лопухова танцевала красавицу в 'Женщинах в хорошем настроении'[236], и делала это с потрясающей страстью. Чета Ситвелл пригласила ее на вечеринку, где она и познакомилась с Кейнсом. Можно лишь представить невероятное сочетание классического английского Кейнса и поистине классических затруднений Лидии с этим языком; она выдавала, например, такие сообщения: 'Я не могу находиться за городом в августе - мои ноги оказываются сплошь искусанными юристами'[237].
Но все это было лишь отдаленно связано с главной проблемой тех дней - устройством послевоенной Европы. Теперь Кейнс был важным человеком - одним из тех неизвестных широкой публике персонажей, что стоят неподалеку от кресла главы государства, готовые шепнуть на ухо необходимые слова. На высший экономический совет в Париж он отправился в ранге заместителя министра финансов со всеми вытекающими отсюда полномочиями и, по сути, был единственным представителем министерства на конференции. Тем не менее он оказался не в первом ряду, и даже занимаемое им высокое кресло не помогло Кейнсу принять более серьезное участие в игре. Должно быть, он ужасно переживал и проклинал собственное бездействие, когда у него на глазах Клемансо обвел Вильсона вокруг пальца, и вполне человечные мирные договоренности уступили место договоренностям, замешанным на чувстве мести.
'Уже несколько недель, как я никому не писал, - сообщал он матери в 1919 году, - поскольку полностью вымотан, отчасти самой работой, отчасти тем ужасом, что вызывает у меня окружающее зло. Никогда в жизни я не был так несчастен, как в последние две или три недели; этот мир возмутителен, невозможен и не в состоянии принести ничего, кроме новых несчастий' [238].