значимости место… Ибо гости, прибывая из разных регионов и областей, привозят с собою разные языки и обычаи, разные знания и виды оружия. Все это служит украшением королевского двора, повышает его великолепие и умеряет высокомерие иностранных держав. Ибо страна, единая в языке и обычаях, непрочна и слаба…»[285]
Такие слова, по крайней мере, нисколько не помешали обожествить его впоследствии как «Первого Короля Венгрии».
Итак, здесь доказывалось, что примерно с середины XIX в. в Европе началось становление того, что Сетон-Уотсон называет «официальными национализмами». До того, как появились массовые языковые национализмы, эти национализмы были исторически «невозможны», так как в основе своей они были
В едва ли не каждом случае официальный национализм скрывал в себе расхождение между нацией и династическим государством. Отсюда распространившееся по всему миру противоречие: словаки должны были быть мадьяризированы, индийцы — англиизированы, корейцы — японизированы, но им не позволялось присоединиться к тем путешествиям, которые дали бы им возможность управлять мадьярами, англичанами или японцами. Банкет, на который их приглашали, неизменно превращался в Бармецидов пир. Причиной тому был не только расизм, но и то, что в самом сердце империй тоже рождались нации: венгерская, английская и японская. И эти нации тоже инстинктивно сопротивлялись «чужому» правлению. А стало быть, в эпоху, наступившую после 1850 г., империалистическая идеология обычно имела характер заклинательного трюка. О том, до какой степени она была заклинательным трюком, говорит то равнодушие, с которым низшие классы метрополий лишь пожимали плечами по поводу «утраты» колоний, причем даже в таких случаях, как Алжир, когда колония была законодательно включена в состав метрополии. В конце концов, всегда именно правящие классы — разумеется, буржуазные, но прежде всего аристократические — долго оплакивают империи, но их горе неизменно носит черты театрального притворства.
7. Последняя волна
Первая мировая война положила конец эпохе высокого династического правления. К 1922 г. Габсбурги, Гогенцоллерны, Романовы и Оттоманы стали достоянием прошлого. На место Берлинского Конгресса пришла Лига
Новые государства, возникшие после второй мировой войны, имеют свой особый характер, который, тем не менее, нельзя постичь иначе, как через ту последовательность моделей, которую мы рассматривали. Можно подчеркнуть эту преемственность, в частности, напомнив о том, что очень многие из этих наций (главным образом неевропейские) взяли в качестве государственного какой-то европейский язык. Если в этом аспекте проявилось их сходство с «американской» моделью, то из языкового европейского национализма они почерпнули его страстный популизм, а из официального национализма — его «русификаторскую» политическую направленность. Это произошло потому, что американцы и европейцы пережили сложный исторический опыт, который стал повсеместно воспроизводиться воображением, и потому, что европейские государственные языки, которыми они пользовались, были наследием империалистического официального национализма. Поэтому в политике «строительства нации», проводимой новыми государствами, очень часто можно увидеть как подлинный, массовый националистический энтузиазм, так и систематичное, даже макиавеллистски циничное впрыскивание националистической идеологии через средства массовой информации, систему образования, административные предписания и т. д. В свою очередь, эта смесь массового и официального национализма была продуктом аномалий, созданных европейским империализмом: пресловутой произвольности границ и наличия двуязычной интеллигенции, рискованно балансирующей над разнородно-одноязычным населением. Таким образом, многие из этих наций можно рассматривать как проекты, которые пока еще находятся в процессе осуществления, но в то же время такие проекты, которые понимаются, скорее, в духе Мадзини, нежели Уварова.
Когда мы рассматриваем происхождение современного «колониального национализма», сразу бросается в глаза его главное сходство с колониальными национализмами прошлого: изоморфизм между территориальными границами каждого такого национализма и территориальными границами прежней имперской административной единицы. И сходство это вовсе не случайное; оно явно связано с географией колониальных паломничеств. Отличие же состоит в том, что контуры креольских паломничеств XVIII в. определялись не только централизаторскими устремлениями абсолютистских метрополий, но также реальными проблемами коммуникации и транспорта и общей технологической примитивностью. В XX в. эти проблемы были в основном решены, и им на смену пришла двуликая «русификация».
Выше я утверждал, что в конце XVIII в. имперская административная единица стала приобретать национальное значение в какой-то степени потому, что очерчивала границы, в которых происходило восхождение креольских функционеров. В XX в. дело обстояло так же. Ведь даже в тех случаях, когда молодой смуглокожий или чернокожий англичанин получал образование или профессиональную подготовку в метрополии — а проделать такой путь могли лишь очень немногие из его креольских прародителей, — для него это было, как правило, последнее такое бюрократическое путешествие. Отныне высшей точкой его петляющего полета был
Между тем, с середины XIX в. все более, а в XX в. прежде всего, эти путешествия стали совершаться не просто горсткой путешественников, а огромными и разношерстными толпами. Основных факторов, которые здесь действовали, было три. Во-первых и прежде всего, необычайно возросла физическая мобильность, что стало возможно благодаря удивительным достижениям промышленного капитализма — железным дорогам и пароходам (в прошлом столетии) и автомобильному транспорту и авиации (в нынешнем). Бесконечно долгие путешествия старых Америк стремительно становились достоянием