лекции в Политехническом институте, потому что плохо знает французский. Но как ему повезло, хотя он голодал и боялся, что ему не сдать экзаменов, особенно по математике! Я остался здесь, и для меня, оставшегося и из гордости и стремления быть оригинальным выбравшего одиночество, — для меня в действительности надежды не было, не было никакой надежды!
Но кто может сказать что-нибудь заранее? Что можем знать мы о том, что нам предстоит?
Часам к одиннадцати отец, очевидно для того, чтобы немного поднять всем настроение, запел пасхальную песенку о «козленке, которого купил синьор отец» (это была его любимая песенка, его «конек», как он говорил). В какой-то момент я поднял глаза и посмотрел на зеркало, которое висело прямо напротив меня. Я увидел в зеркале, как приоткрылась дверь чуланчика, где стоял телефон, и на цыпочках, тихонько вышла старушка Коэн. Она смотрела на меня, прямо на меня, и, казалось, просила ей помочь.
Я встал и подошел.
— Что случилось?
Она указала на трубку, висевшую у телефона, и исчезла за другой дверью, в дальнем конце коридора.
Оставшись один в темноте, я, еще до того как поднес трубку к уху, услышал голос Альберто.
— Я слышу, у вас поют. — Он говорил громко, как-то особенно празднично. — Вы что поете?
— Про козлика, которого купил синьор отец, — ответил я.
— А! А мы уже это спели. Ты почему не показываешься? Приходи!
— Что, прямо сейчас? — воскликнул я удивленно.
— А почему бы и нет. У нас разговор зашел в тупик, а ты со своими способностями мог бы его оживить. — Он усмехнулся и добавил: — И потом… мы приготовили тебе сюрприз.
— Сюрприз? А что это?
— Приходи и увидишь.
— Какая таинственность! — Сердце у меня отчаянно билось. — Ну, выкладывай!
— Не ломайся! Я тебе сказал: приходи и увидишь.
Я пошел прямо к двери, взял пальто, шарф, шляпу, заглянул в кухню и попросил Коэн сказать, если меня вдруг будут искать, что я вышел на минутку, и через мгновение уже был на улице.
Была чудесная лунная ночь, холодная, ясная. На улицах почти никого не было, проспект Джовекка и проспект Эрколе I д’Эсте казались посыпанными солью — такими белыми и блестящими они были. Улицы открывались передо мной, гладкие и пустые, как беговые дорожки. Я ехал на велосипеде по середине мостовой, освещенный уличными огнями, уши у меня горели от холода, но за ужином я выпил несколько бокалов вина и поэтому не чувствовал холода, мне даже было жарко. Шины велосипеда слегка шуршали по сухому снегу, снежная пыль из-под колес наполняла меня особенной радостью, как будто я спускался с горы на лыжах. Я ехал очень быстро и не боялся упасть. По дороге я думал о сюрпризе, который, по словам Альберто, ожидал меня в доме Финци-Контини. Что это могло быть? Может быть, Миколь вернулась? Однако странно. Почему тогда она сама не позвонила? Почему вечером, перед ужином ее не было в синагоге? Если бы она была в синагоге, я бы знал. Мой отец за столом, как всегда, перечислил всех присутствовавших на службе (он сделал это специально для того, чтобы косвенно укорить меня за то, что я не пошел), и он бы, конечно, назвал ее. Он их всех перечислил: и Финци-Контини, и Геррера, но ее не назвал. Может быть, она приехала в последний момент, на скором в девять пятнадцать?
При свете луны, усиленном блеском снега, я, направляясь к большому дому, проехал через парк «Лодочка герцога». Помнится, на полпути, как раз у мостика через канал Памфилио, передо мной вдруг возникла гигантская тень. Это был Джор. Я узнал его с опозданием, когда уже собрался закричать. Но как только я его узнал, страх во мне сменился почти таким же сильным, ошеломляющим предчувствием. Значит, правда, Миколь вернулась. Услышав звонок у ворот, она встала из-за стола, спустилась вниз и, послав мне навстречу Джора, теперь ждала у боковой двери, которой пользовались только члены семьи и близкие друзья. Еще несколько секунд, и я увижу Миколь, саму Миколь… Темная фигурка четко выделялась на фоне яркого света электрических ламп, окутанная, как плащом, паром от батарей центрального отопления. Еще немного и я услышу ее голос, говорящий: «Привет!»
— Привет! — сказала Миколь, стоя на пороге. — Молодец, что приехал.
Я все предвидел совершенно точно: все, кроме того, что я ее поцелую. Я слез с велосипеда, ответил:
— Привет! Ты давно приехала?
Она еще успела ответить:
— Сегодня вечером, я приехала с дядями.
А потом, потом я ее поцеловал. Это случилось как-то вдруг. Как? Я еще стоял, прижавшись лицом к ее теплой душистой шее (запах был очень необычным: смешанный запах младенческой кожи и детской присыпки), но уже спрашивал себя об этом. Как это могло случиться? Я ее обнял, она попыталась отстраниться, но потом я прижал ее к себе и поцеловал. Неужели это случилось именно так? Может быть. А что теперь?
Я поднял голову. Она была рядом, ее лицо в двадцати сантиметрах от моего. Я смотрел на нее, не отваживаясь ни двинуться, ни произнести хотя бы слово, я не мог поверить. Она тоже смотрела на меня, прислонившись к косяку двери, с черной шалью на плечах. Она смотрела мне в глаза, взгляд проникал мне в душу, прямой, твердый, уверенный, как несгибаемое лезвие меча.
Я первым отвел глаза.
— Прости, — прошептал я.
— Почему прости? Это я виновата, мне не нужно было выходить тебе навстречу. — Она покачала головой. Потом улыбнулась мило и дружелюбно. — Какой красивый снег! — сказала она, указав кивком головы на парк. — Подумай только: в Венеции снега совсем нет. Если бы я знала, что здесь его столько выпало…
Она закончила жестом, жестом правой руки. Она вытащила руку из-под шали, и я сразу же заметил кольцо.
Я взял ее за руку.
— Что это? — спросил я, трогая кольцо кончиком указательного пальца.
Она немного скривилась, чуть-чуть презрительно.
— Я помолвлена, разве ты не знаешь? — И сразу же громко рассмеялась: — Нет, нет, успокойся… разве ты не видишь, что я шучу? Это просто колечко. Смотри.
Она сняла его широким жестом и протянула мне: это действительно было просто колечко: золотой ободок с бирюзой. Кольцо ей подарила бабушка Регина много лет назад, объяснила она, — бабушка спрятала его в пасхальном яйце.
Я отдал ей кольцо, она надела на палец и взяла меня за руку.
— А теперь пойдем, — прошептала она, — а то они, там, наверху, будут беспокоиться.
Пока мы шли, она держала меня за руку (на лестнице она остановилась, вытерла мне губы, осмотрела придирчиво, закончив экзамен довольным восклицанием: «Отлично!») и говорила без умолку.
Да, рассказывала она, с дипломом все получилось лучше, чем она надеялась. На заседании кафедры на защите она говорила целый час, «болтала» без остановки. Потом ее попросили выйти, и она из-за двери, ведущей в актовый зал, смогла спокойно выслушать все, что ученый совет сказал по поводу ее работы. Большинство предлагало поставить отлично с отличием, но один, преподаватель немецкого, и слышать об этом не хотел (нацист чистой воды!). Этот достойный ученый очень долго объяснял свою точку зрения. По его мнению, отлично с отличием обязательно вызовет огромный скандал. Как же так! Синьорина еврейка, ей и так оказали честь, не подвергли никакой дискриминации, а вы хотите еще и отличить ее! Ну нет! Пусть скажет спасибо, что ей позволили защищаться! Научный руководитель, преподаватель английского языка, при поддержке остальных, опроверг его выступление, говоря, что университет — это университет, что ум и подготовка (какой доброты человек!) не имеют ничего общего с расовой принадлежностью, и так далее и так далее. Однако когда дело дошло до голосования, победил, конечно, нацист. А ей не осталось никакого другого утешения — если не считать извинений, которые ей принес позднее, догнав ее на лестнице Ка Фоскари, преподаватель английского (бедняжка, у него дрожал подбородок, а глаза были полны слез) — ей не осталось другого утешения, кроме как ответить на решение совета самым безупречным из римских салютов. Декан факультета, провозглашая ее доктором, поднял руку