на эстетике классицизма, он находит собор Сан-Марко «совершенно невыносимым как внутри, так и снаружи», и называет Дворец дожей «скверным, мрачным господином в самом дурном готическом вкусе». Но оживление и суета, царящие на Пьяццетте, его привлекают — ему нравится, как «люди каждое мгновение прибывают и убывают», и он полностью поддерживает существующую уже много веков аристократическую форму правления: «Венецианские патриции (под ними я разумею представителей знатнейших домов), если не ошибаюсь, являются самыми древними дворянами в Европе, ибо среди них есть много потомков тех, кто избирал самого первого дожа». Гондола (уже упомянутая у Коммина как «маленькая барка»), на наш взгляд, наилучшим образом представлена в воспоминаниях безымянного чиновника из Дижона: «Это лодка, длинная и узкая, подобна рыбе, точнее, рыбе-акуле; посредине поставлена будка, напоминающая возок кареты… В ней ты чувствуешь себя как дома: можешь читать, писать, смеяться, беседовать, ласкать любовницу, есть, пить и т. п.; в гондолах горожане обычно отправляются отдавать визиты». Миф о Венеции величественной уступает место мифу о городе всевозможных наслаждений…
Монтескье в своих «Записках путешественника» выносит этой новой метрополии неодобрительную оценку и становится основоположником легенды о ничтожности и коррумпированности венецианцев: «Через две недели я уеду из Венеции; признаюсь вам, что гондольеры довели меня до белого каления: несомненно, введенные в заблуждение моим здоровым видом, они останавливаются у каждой двери, где вас поджидают куртизанки, а когда я приказываю им плыть дальше, неодобрительно качают головами, словно я в чем-то провинился».
Однако вернемся к гондоле, которая в глазах гостей Венеции, в сущности, уже вытеснила великолепного льва, превратившись в символ города, пусть даже смехотворный. В описании Теофиля Готье она предстает перед нами во всей своей загадочной и картинной неповторимости: «Гондола является естественным порождением Венеции, неким организмом, рожденным в здешних водах и ведущим свою особенную жизнь, этакой рыбой, способной существовать только в водах канала. Лагуна и гондола связаны между собой неразрывно, словно моллюск со своей раковиной. Город являет собой раковину, а гондола — живущего в ней моллюска». Однако уже в 1806 г. Шатобриан представил этот венецианский челнок в весьма мрачных красках: «Эти знаменитые черные гондолы производят впечатление кораблей, перевозящих гробы; на первой же из них мне привиделся покойник, которого собрались хоронить».
Таким образом, будущий автор «Замогильных записок» предвосхитил видение Венеции в черных красках, которое вскоре будет проповедовать по всей Европе лорд Байрон. По вине английского поэта и романтиков в целом, к которым впоследствии присоединятся декаденты (и среди них Д'Аннунцио), экс- Светлейшая становится «городом мертвых
Разумеется, автор «Чайльд Гарольда» имел полное право написать: «Венеция подобна Кибеле, вышедшей из океана и горделиво несущей свой башенный венец; овеваемая ветрами, она шествует величественной походкой, и ей подвластны воды и обитающие в них божественные творения…» И тут же добавить: «Ее дочери получили в приданое рассеянные племена некогда могучих народов, а неисчерпаемый Восток пролил на плащ ее сверкающий дождь своих сокровищ. Облачившись в пурпур, она приглашала к себе на пиры монархов и осыпала их столькими милостями, что даже ничтожнейший из них чувствовал себя возвышенным».
Противопоставление блистательного прошлого Венеции ее нынешнему упадку стало общим местом
В таком же духе создан целый ряд венецианских «ноктюрнов», авторами которых стали лучшие литераторы XIX столетия от Жорж Санд до Готье и Тэна: «Стоявшие на мостах силуэты смутно напоминали человеческие, и, когда мы проплывали под мостовыми пролетами, на нас устремлялись их тусклые сонные взоры. Огни то и дело гасли, и нам ничего не оставалось, как двигаться вперед, лавируя между четырьмя зловещими сгустками мрака; над водой клубилась липкая, сырая и глубокая тьма, ночное небо изливало тьму, окрашенную в цвета грозовых туч, каменные стены канала были окутаны непрозрачной мглой, настолько плотной, что свет лодочного фонаря не мог пробиться сквозь нее и порождал лишь красноватый сумрак, в котором проплывали мимо то пьедестал неведомого монумента, то основание колонны, то портик или решетка. Иногда невесть откуда взявшийся лучик стремительно выхватывал из темноты какие-то несоразмерные, таинственные, поистине фантастические предметы, но они, к счастью, мгновенно исчезали, а вместе с ними и пробужденный ими леденящий страх» (Готье).
Вот уже больше века Венеция является жертвой нездорового любопытства эстетов и своеобразного «вуаеризма» тысяч туристов, навалившихся на нее всей своей плотной, тяжелой и инертной массой. Но еще хуже, что она сама превратилась в серию стереотипов. Ибо ни интеллектуал, подлинный или только считающий себя таковым, ни исследователь, приезжающий в Венецию, уже не в состоянии взглянуть на нее свежим взглядом. В кармане у туриста лежит путеводитель (примерно с 1860 г. это «Бедекер»), в его интеллектуальном багаже — мемуары знаменитых предшественников, на которые он не может не сослаться; он останавливается (по крайней мере, останавливался до недавнего времени) в тех же гостиницах, где некогда останавливались Шатобриан и Готье (гостиница «Европа»), Жорж Санд, Мюссе и Луиза Коле (гостиница «Даниэли») и откуда взору его открываются все те же неизменные виды, а потому во множестве рождаются изречения вроде следующих: «Моя гостиница, отель «Европа», расположена у входа в Большой канал, напротив Морской таможни, Джудекки и Сан-Джорджо Маджоре» (Шатобриан); «Остров Сан-Джорджо с его собором находится напротив; звонница его словно качается на волнах; справа высятся
Даже Пруст, долгое время избегавший общих мест, в конце концов — видимо, на мгновение забывшись — создал свой
Приложения