рябинки.
Сразу за ней возвышалась пологая, засыпанная первым снегом крыша автомастерской, и рябинка казалась распластанной на этой крыше, как на огромном листе бумаги.
А гроздья рябины взлетали к небу, словно гроздья красных ракет во время салюта, а заиндевевшие ветви тянулись за ними, как струйки дыма.
Я вскочил с тротуара и подумал: «Мое счастье, что ягоды никто не съел. Нужно быстрей-быстрей; пока еще кому-нибудь не пришло в голову нарисовать рябинку». Сердце у меня стучало громко-громко.
Лимский все еще сидел у окна и что-то срисовывал. Я ходил из конца в конец нашего двора, украдкой посматривая на рябинку, и соображал: «Как Лимский, сидеть за окном не буду… Нужно по-настоящему… Сделаю станок из дощечек, залезу на газон и нарисую рябинку… Карандашами? Нет!»
Я как-то почувствовал, что рябинке нужны краски сочные, яркие и разные. Я даже вообразил ее нарисованной, и у меня дух захватило от непонятного волнения. Я еще раз взглянул на рябинку. Вдруг вышло солнце, тронутые морозцем ягоды рябины засветились насквозь и стали оранжевыми. Я сразу решил: «Ой! Вот так и нарисую!» — и побежал к дяде Мише в столярку.
Часа три мастерил я станок из старых досок. Он все никак не получался. То падал, то наклонялся влево. Наконец я сбил две доски крест-накрест, сзади прикрепил на куске резины планку, и она поддерживала станок под любым углом.
Пока я возился, на улице стало сумеречно. Рисовать уже нельзя было. Я потащил свой станок в подъезд и поставил его на шестом этаже около машинного отделения лифта. Потом пошел делать уроки. Я решил примеры и несколько раз представлял рябинку с ягодами, просвеченными солнцем.
Утром я, как старый знакомый, помахал ей рукой, а вернувшись из школы, принялся за дело.
Мне не терпелось поскорей начать рисовать. На кухне я взял большую фанерку, на которой моя мать разделывала лапшу, и прикрепил к ней лист чертежной бумаги. Картонку с акварельными красками я прибил гвоздиками к дощечке с широкой дыркой. На ней резали лук, селедку и картошку. В дырку пролезал большой палец, и все было совсем как у настоящего художника, которого я видел летом в деревне.
Потом я вынес станок из подъезда и поставил его на заснеженном газоне недалеко от рябинки.
Было градусов двенадцать мороза, и вода в баночке наверняка замерзла бы. Я сбегал домой за туристским кофейником отца — кофейник был со спиртовкой — и прикрепил его к станку. Но спиртовка оказалась пустой. Я снова сбегал домой и вылил в спиртовку остатки тройного одеколона и бутылочку маминых духов «Белая сирень».
Фитилек загорелся. Я набросал в кофейник снега, потому что мне надоело бегать домой, и наконец взял в руки тоненькую кисточку и дощечку с красками.
Я, волнуясь, смотрел то на рябинку, то на лист бумаги и незаметно для себя набросал красной краской штук десять гроздей по двадцать рябинин в каждой.
Я отдышался и огляделся. Никто за мной не следил. Лимский все так же что-то рисовал за окном.
Заиндевевшие ветви рябинки почти сливались с крышей автомастерской. Я белым нарисовал крышу, а черным — слуховое окно. Кисточка моя замерзла. Я обмакнул ее в горячую воду. Все шло как по маслу. Ствол я сделал светло-зеленым с коричневыми отметинами срезанных сучков. От ствола я провел к красным гроздьям голубоватые ветки.
Вода в кофейнике стала грязной. Я ее вылил и снова насыпал снега. Потом я отошел на два шага от станка, и со страхом всмотрелся в то, что получалось. Получалось вроде здорово.
Я побежал в одно место, чтобы заодно погреть руки и ноги.
Вернувшись, я увидел, что около ограды стоят какой-то парень без шапки и наша соседка по площадке Ветка Палевская. Она училась в десятом классе. Парень ей что-то горячо говорил, показывая на мой станок. Я прислушался.
— Нет! Ты вглядись, Ветка, вглядись! Это наверняка работает «левый». Молодчина! Даже клочок газеты, как у раннего Пикассо. Видишь: картина называется «Пуск синхрофазотрона». И эти голубоватые линии, как следы микрочастиц! И странные красные пятна, как структура молекул. Гениально! Я давно говорю: пора художникам вторгаться и в космос, и в физику малых частиц! А какая гармония, несмотря на необычный колорит! Я в плену очарования! Это «левый». В его манере работать нет ничего традиционного. Сырые доски, грубая палитра, спиртовка, кофейничек, снег. Поэзия! Краски замерзают и отогреваются. Хочешь, я сейчас замерзшими руками напишу стихи, и слова будут теплыми, теплыми?
Заметив меня, Ветка смущенно сказала:
— Пойдем, Савченко. Ты нагородил чепухи и бреда.
Парень как-то сразу сник и подышал на руки. Он закричал, когда я подошел к станку:
— Эй! Алё! Ну-ка проваливай!
Ветка взяла его под руку, и они ушли.
Из слов парня я понял только то, что я «левак», как будто я шофер и езжу «налево». Я сказал вслух: «Я не «левак», а ты ишак!» — и снова принялся за рябинку. Я понял, что в картине чего-то не хватает, и догадался: снег на крыше нужно было подсинить, как моя мать подсинивает белье, а снег на газоне подтемнить. Я так и сделал. И снег на крыше стал белым-белым, а на газоне грязноватым. Потом я заполнил пустые места над крышей холодным синим небом и подумал: «Почему он сказал: «Пуск синхрофазотрона»?» Я засмеялся, заметив прилипший к фанерке кусочек газеты с этими словами.
Я погрел руки над кофейником и корявыми буквами написал внизу листа: «Замерзшая рябинка».
И ноги и нос у меня совсем застыли, но я все смотрел то на мою рябинку, то на настоящую.
Уже темнело, когда я втаскивал станок с картиной в подъезд. Меня окликнула Ветка:
— Ты, Вовка, талант!
— А Савченко твой пижон!
— Что ты, — сказала Ветка, — ну… как бы тебе сказать… он в таком состоянии, что видит нечто высокое и прекрасное во всякой ерунде.
— И в тебе, значит? — сказал я, догадавшись.
Ветка нахлобучила мне шапку на голову и весело побежала по лестнице. Жаль, что у меня были заняты руки. Сверху Ветка крикнула:
— Не носи рябинку в тепло! Краски оттают, и все размажется.
Я похолодел. Это была правда. Еще немного — и загубил бы свою рябинку.
Я пошел к дворничихе, взял у нее ключи и поставил «Рябинку» на улице за стеклом доски объявлений.
Все проходили и смотрели на «Рябинку», а я стоял поодаль и смотрел и почему-то никак не мог на нее наглядеться.
Вечером меня ругали за кофейничек, за духи, которые, оказывается, были «самым скромным, но дорогим подарком», и за дощечку, вымазавшую лук и селедку в разные краски.
На уроке рисования Арина Ивановна спросила меня:
— Принес альбом и краски?
Я показал и то и другое.
— Хорошо. А рисунок с натуры сделал?
Я сказал:
— Сделал… но…
— Забыл? — вскрикнула Арина Ивановна, грозно раскрывая журнал.
Я подошел к ней и так, чтобы никто не услышал, рассказал, почему я не принес свою картину.
Арина Ивановна сказала всему классу:
— Ребята! После уроков мы пойдем смотреть картину Вовы Рыжикова. Это любопытно.
Потом она проверяла домашние задания и тут же ставила отметки.
Лимский, оказалось, нарисовал целый комод, а на нем семь белых слоников и серую в яблоках кошку-копилку. Ошейник на кошке и ручки комода Лимский раскрасил золотой краской. Мы с Петькой зевнули от скуки. Арина Ивановна долго смотрела на рисунок Лимского и равнодушно сказала:
— Четверка.
Это была первая четверка Лимского по рисованию. Он обиделся. Зато Арина Ивановна повеселела, когда поставила три пятерки: Буркиной — за рисунок «Жареная картошка на синей скатерти» (у меня и у