Сначала Мицкевич не поверил этим слухам. Затем начал замечать: добрейший Карл Иванович принимает его самую чуточку холодней… А со скромным, непритязательным Киприаном Дашкевичем теперь в доме на Мясницкой беседуют гораздо приветливей, чем с ним, блестящим поэтом!
Известно: то, что само идет к нам в руки, нас порою мало волнует. Но стоит только почуять, что мы можем потерять добычу, которая еще недавно казалась такой легкой, как мы начинаем землю рыть, только бы вновь вернуть утраченные позиции.
Все польки и русские красотки были на время забыты. Даже бурные сны о Каролине Собаньской перестали терзать Адама по ночам! Какое-то время в сердце Мицкевича царствовала одна лишь Каролина — московская. Теперь уже не она задавала ему вопросы по польской любовной лексике: Адам на все лады сам склонял глагол «любить».
Они перешли на «ты», и Адам позволил Каролине называть его просто «Мицкевич». Это было для него знаком наивысшего доверия, какое он только мог оказать женщине (за исключением того, чтобы жениться на ней, конечно), потому что имени своего он не любил, зато фамилией имел все основания гордиться.
На несколько дней он даже уверился, что своего добьется и пани Мицкевич будет носить имя Каролина. Дашкевич с завистью сообщал другу, что влюбленная девица устроила родным ужасную сцену, требуя разрешить ей немедленно переменить веру и выйти за Мицкевича.
Так… Уж близок, близок час победы, как писал новый друг Пушкин! Мицкевич торжествовал, не замечая, сколь печальны в это время глаза Дашкевича. Разумеется, на друга Киприана ему было совершенно наплевать.
И вдруг грянул гром с ясного неба!
Мицкевич получил записочку от Каролины:
«Судьба против нас… мы должны расстаться… я не могу ради велений моего глупого сердца подвергнуть моих родных лишениям… Но я не знаю, как переживу нашу разлуку. Я убеждена, что не могу жить без дум о тебе… моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит лишь тебе одному…»
В первую минуту пан Адам, не скрываясь, опешил. Во вторую — вспомнил некое идиоматическое выражение, которого они с Каролиной не изучали, поскольку оно не принадлежало к числу тех, которым можно щегольнуть в дамском обществе, да и приличные мужчины даже меж собой стараются его не употреблять без особой надобности… Однако сейчас надобность была, и преострая. Употребив означенное выражение и облегчив таким образом душу, Мицкевич почувствовал себя гораздо лучше.
В конце концов, Каролина не слишком-то ему и нравилась…
Правда, слухи о том, что дело идет к обручению и даже будто бы состоялась тайная помолвка, уже бродили по Москве. Мицкевичу несколько раз даже задавали вопросы на сей счет. Если станет известно, что он, любимец стольких женщин, отвергнут по самым что ни на есть пошлым меркантильным соображениям, это повредит его репутации или нет? Пожалуй, да. Ведь станут говорить: он-де не смог возбудить к себе такую любовь, чтобы девица решилась ради него порвать с семьей, предпочесть рай в любовном шалаше удобствам обеспеченной жизни.
Немедленно Мицкевич представил жизнь вдвоем с Каролиной в этом продуваемом ветрами шалаше, какую-нибудь заплесневелую краюшку хлебца на завтрак, обед и ужин… Бр-р, это не для него. Стихи не пишутся, когда бурчит в желудке! А потери божественного поэтического дара Речь Посполита своему сыну никогда не простит.
Лишь только в голове проплыли воспоминания про Речь Посполиту, Адам понял, что битва с собой и своим — чуточку, самую чуточку разбитым — сердцем выиграна. Теперь надо было позаботиться о своем реноме. Ладно, пускай досужая публика судачит на его счет что угодно: верный друг Пшеславский будет знать правду!
Адам придвинул к себе перо, чернильницу, какой-то листок — на его столе, как всегда, царил ужасный беспорядок…
«Состояние вещей таково: если бы она была действительно настолько богата, что сама себя содержать как жена могла (ибо, как знаешь, сам я себя еле могу прокормить) и если бы она со мной отважилась ездить, я женился бы на ней, хотя кое-что в ней мне не по душе… Но это, однако, возмещается ее прелестными и добрыми качествами…»
Он добавил еще несколько общих слов, а когда начал сворачивать письмо, вдруг обнаружил, что написал его… на обороте любовного послания Каролины! Бросились в глаза отчаянные слова, нетвердо написанные буквы: «Моя жизнь всегда будет только цепью воспоминаний о тебе, Мицкевич! Что бы ни случилось, душа моя принадлежит лишь тебе одному…»
Адам покосился в зеркало и подмигнул себе. Странная штука эти женские признания! Особенное удовольствие доставляют! Никогда не надоедает слушать их, внимать им…
Хорошо, что он обнаружил ошибку. Надо переписать послание Пшеславскому на другой листок. С таким прелестным письмом жаль расставаться, приятно будет перечесть эти слезные мольбы в унылую минуту.
Так… но теперь, значит, открыт путь Дашкевичу? Интересно, знает ли он, что обожаемый столькими прекрасными дамами друг его получил фактический отказ? Нет, едва ли. Для Дашкевича и всех прочих внезапное исчезновение Адама из дома Янишей будет означать только одно: поэт решил наконец поехать в Петербург, куда давно уже собирался. По этому поводу у него нынче же назначен прощальный ужин в компании друзей-поэтов.
Дашкевич, если хочет, может теперь приударить за освободившейся невестой приятеля. А в утешение Каролине Мицкевич пошлет маленькое прелестное стихотворение, которое даст ей понять, что ее покинутый возлюбленный продолжает надеяться на лучшее:
Ужин-мальчишник прошел превесело. Друзья поднесли Мицкевичу на память вызолоченную серебряную стопку, вокруг которой были награвированы имена участников прощального банкета.
В Петербурге Мицкевич хлопотал об издании своих произведений — вслед за только что вышедшим «Конрадом» готовился двухтомник стихов, — а также о получении заграничного паспорта. Ему помогали в этом Жуковский, Голицын, княгиня Зинаида Волконская, которая тоже перебралась на некоторое время в Петербург. Писал управляющему 3-го отделения фон Фоку и Пушкин, который хорошо знал, как мечтает друг-поэт уехать в Дрезден, а оттуда в Италию или, может статься, в Париж, смотря по обстоятельствам.
Среди хлопот Мицкевич почти не вспоминал о своих московских разочарованиях, однако нашел все же время черкнуть несколько строк Дашкевичу: «Как идут твои кампании? Ты должен прислать мне подробный рапорт. Но от Мясницкой крепости прочь! Еще моя осада не снята, и кто знает, не предприму ли я новый штурм…»
Разумеется, он знал, что никогда этого не сделает. Ведь в Петербурге его догнало второе письмо Каролины:
«Прощай, мой друг. Еще раз благодарю тебя за все — за твою дружбу, за твою любовь.
Я поклялась тебе быть достойной этой любви, быть такой, какой ты этого желаешь. Не допускай никогда мысли, что я могла бы нарушить клятву — это моя единственная просьба к тебе. Жизнь моя, возможно, будет еще прекрасна. Я буду добывать из глубины моего сердца сокровищницу моих