наедается ворованной тушенкой и всю ночь шумно портит воздух в палатке.
Комбат поймал двоих новобранцев из противотанкового взвода. Они пропихнули чеченятам несколько цинков с патронами, нажрались водки и уснули около щели.
Мы снова стоим в каре. На краю плаца в землю вкопана дыба — согнутая в виде виселицы толстая водопроводная труба. С дыбы свешиваются две веревки.
Пэтэвэшников выводят в центр строя. На них какие-то драные тряпки, руки связаны за спиной телефонным проводом. Лица сильно распухли от побоев и стали фиолетовыми, вместо глаз огромные черные гематомы, сочащиеся из уголков гноем и слезами, разбитые губы не закрываются, изо рта тянется кровяная слюна и волочется по асфальту. А ведь это не бомжи, это солдаты, обычные солдаты — половина армии у нас так выглядит.
Пэтэвэшников ставят на плацу, они задирают головы и сквозь щели в гематомах смотрят, как ветер раскачивает веревки. Их лица искажает ужас.
Комбат левой рукой берет одного за горло и сильно бьет его в нос. Голова солдата запрокидывается до самых лопаток, раздается хрустящий звук, брызгает кровью. Комбат разжимает пальцы, и солдат со стоном стекает на асфальт.
Второго комбат ударяет ногой в пах, тот валится на плац молча.
— Вы кому продавали патроны, пидоры? — кричит комбат, поочередно хватая их за волосы и задирая распухшие лица, которые трясутся от ударов как желе. Он зажимает головы между коленями и бьет наотмашь, сверху вниз. — Кому? Чехам? А ты убил хоть одного чеха, пидор, чтобы тащить им патроны? А? Ты видел хоть одного? Может ты, пидор, похоронки матерям писал? Смотри, вон стоят солдаты, восемнадцатилетние пацаны, они уже видели смерть, они смотрели ей в глаза, а ты, взрослое чмо, тащишь чехам патроны? Почему ты должен жить и пить водку, полупидор, когда они умирали вместо тебя в горах? А? Расстреляю, гондон!
Мы не смотрим на избиение. Нас били всегда, и мы давно уже привыкли к таким сценам.
Мы не очень-то жалеем пэтэвэшников. Не надо было попадаться. Комбат прав, они слишком мало пробыли на войне, чтобы продавать патроны. К тому же эти новобранцы пока чужие в нашем батальоне, они ещё не стали солдатами, не стали одними из нас.
Больше всего в этой истории нас огорчает то, что теперь мы не сможем пользоваться щелью в заборе.
— Придурки, — говорит Аркаша, — попалили щель. Сами попались и других подставили. Вот и продали мы дырчик.
Он огорчен больше других. Теперь, чтобы удовлетворять свою страсть к торговле, ему снова придется ходить на рынок, а это слишком опасно. Никогда не знаешь, вернёшься ли назад. Рынок — территория врага. Слишком много народу, слишком мало места. Там можно ходить, только выдернув чеку и зажав гранату в кулаке. Куда приятней было торговать около щели на своей территории. Там мы сами могли выстрелить в затылок кому угодно.
— Да, — говорит Лёха, — жалко щель. И дырчик жалко.
Комбат распаляется все больше. У него что-то с головой после гор, пожалуй, он и вправду может забить этих двоих до смерти. Он бьет хрипящие тела ногами, солдаты извиваются как червяки, пытаются прикрыть живот, почки. Связанные за спиной руки не дают им этого сделать, удары сыплются один за одним.
Одному комбат попадает в горло, тот чавкает и больше не может дышать. Он дергает ногами и пытается заглотнуть воздух, выпучив глаза.
От проходной за экзекуцией наблюдают остальные офицеры штаба. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют не переставая уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.
Мы стоим в строю.
Любое избиение лучше, чем дырка в голове, это мы уяснили давно. Слишком много смертей уже было, чтобы мы могли обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте. Мы все воруем. Эта война построена на воровстве и ведется она ради воровства. Солдаты продают патроны, водилы продают соляру, повара — тушёнку. Командиры батальонов воруют у нас жратву коробками, вон она, наша тушенка на столе стоит, они закусывают ей водку не стесняясь. Командиры полков воруют уже машинами, генералы воруют сами машины. Известны случаи, когда чехам продавали новенькие, еще в масле, бронетранспортеры, только что с завода. По Чечне до сих пор ездит техника, проданная ещё в первую войну и списанная на боевые потери. Интенданты отправляют в Моздок целые колонны, набитые ворованными вещами, из Чечни везут все — ковры, телевизоры, стройматериалы, мебель. Дома разбирают и перевозят по бревнам. Транспортные самолеты набиваются барахлом под завязку, для раненных места уже не остается. Что значат два или три цинка патронов на этой войне, которая продана от начала и до конца? Мы все проданы с потрохами, я, Аркаша, Пинча, комбат, и эти двое, которых он избивает — мы все уже проданы и списаны на боевые. Нашими жизнями давно уже расплатились за генеральские особняки, которые как на дрожжах растут вдоль Рублевского шоссе.
Наконец шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те хрипят в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке, как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая — знают, что мы не будем этого делать.
— Разойдись, — говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.
— Суки, — повторяет Аркаша. Непонятно, про кого он — про пэтэвэшников или про комбата с Лисицыным.
— Пидарас, — шепчет Фикса.
Полночи пэтэвэшники висят напротив нашей палатки, и сквозь незавешенный тамбур нам видно, как они раскачиваются на дыбе. Их плечи прижаты к ушам, головы склонены на грудь. Сначала они пытались подтягиваться на руках, менять позы и как-то устраиваться поудобней, но сейчас затихли. То ли спят, то ли без сознания. Под одним в блестит лужа мочи.
В штабе слышен гомон, шакалы пьют водку. К двум часам ночи они основательно накачиваются и снова вываливают на плац. Начинается вторая серия.
Подвешенных освещает полоска света. Шакалы ставят под дыбой два “тапика” и подсоединяют провода к пальцам ног пэтэвэшников. “Тапик” — это армейский телефон, ТА-57. В него вмонтирован генератор, и чтобы позвонить, надо покрутить ручку. Генератор вырабатывает ток и на том конце провода раздается сигнал.
— Ну что, пидарасы, будете ещё патроны продавать? — Спрашивает Лисицин и крутит ручку телефона.
Солдат на дыбе начинает дергаться, его бьют судороги.
— Чего ты орешь, гондон? — кричит Лисицын и бьет его ногой по голени. Потом снова крутит ручку “тапика”, солдат снова орет. Лисицын снова бьет его. Так продолжается довольно долго, может полчаса, а может и больше. Офицеры нашего батальона превратились в организованную банду и существуют отдельно от нас, от солдат. Они — 'шакалы', по-другому их в армии никогда и не называли. А шакалы они шакалы и есть.
Чего можно ждать от офицеров кроме избиения, если они сами росли в казармах? Их избивали, когда они были курсантами, их и сейчас избивают в линейных частях. Полковники через одного умеют только визжать и бить, на виду у подчиненных делая из лейтенанта, капитана или даже майора стонущего взъерошенного сопляка. Генералы больше не выносят взысканий полковникам, они просто бьют в морду. Наша армия — рабоче-крестьянская, доведенная до отчаяния вечным безденежьем, до озверения