Наш грузовик стоит на средних размеров плацу. Все, как обычно — трибуна, казармы по периметру, столовая. Несколько чахлых деревьев. Под козырьком подъезда курят несколько дембелей, разглядывают нас. И жара.
Вокруг плаца работают солдаты в болотного цвета гимнастерках и широченных галифе. Такую форму носили наши деды во времена второй мировой. Солдат много, совковыми лопатами они раскидывают гравий. В их лицах — покорность и отупение. Пыль поднимается стеной и оседает на их босых ногах. У некоторых между пальцев сочится расчесанная экзема, комочки крови стекают по пыльным ногам и свертываются на камнях. Но никто не отвлекается от работы, все копают. Слышен только шорох гравия. Солдаты работают покорно, словно военнопленные в концлагере.
Мы стоим посреди плаца и на нашу новую форму и блестящие сапоги оседает пыль. Я замечаю это краем глаза и думаю, что теперь мои сапоги всегда будут серыми.
Почему они босиком, а? — спрашивает Рыжий. — Мужики, почему они босиком?
Блин, куда мы попали, — шепчет Зеликман. — Это армия?
У Витьки Зеликмана близорукие глаза; больше всего он похож на маленькую забитую лошадку. Мы все боимся избиений, но образованный начитанный Зюзик переносит тумаки особенно тяжело, за полгода учебки он так и не смог приучить себя к боли, не смог привыкнуть, что он — дерьмо бессловесное, чмо, тварь поганая. А ведь здесь нас будут избивать безбожно, дедовщина в этом полку просто махровая, это видно сразу. Там, за хребтом, происходит что-то страшное и здесь на солдат никто не обращает внимания.
— А чего ты хотел, это же не учебка, а линейная часть, — отвечает ему Жих. Он озирается по сторонам и ему тоже не по себе.
Жих — маленький смешной солдат полутора метров ростом, утонувший в кителе до колен. Любая форма ему велика по меньшей мере на три размера. В учебке его окрестили Тренчиком, и это прозвище ему идеально подходит. Тренчик — это такое маленькое кожаное кольцо, куда вставляется свободный конец солдатского ремня, чтоб не болтался. Тренчик самый прожорливый солдат в нашей роте — жрать он может двадцать четыре часа в сутки. И столько же он может спать. Иногда он совмещает эти занятия. Но куда девается все, что он съедает, для нас загадка — Тренчик по-прежнему остается маленьким и тощим, как вобла. У него смуглая кожа и огромные губы-вареники, которыми он может за раз зачерпнуть полбанки сгущенки. Они придают его краснодарскому говору особую мягкость, и у него получается «учшэбка».
Здесь, наверное, чшэлюсти так и трешат, — шамкает он.
К нам подходит какой-то капитан.
— Пошли, — коротко бросает он и ведет нас вдоль плаца. Мы молча следуем за ним, построившись в колонну по двое.
Босые солдаты кидают гравий.
Капитан отводит нас в штаб, который располагается за угловой казармой на пустыре. Восемь штабных «бабочек», накрытых маскировочной сетью, образуют короткую улицу.
Здесь людно. Много легкораненых в свежих бинтах. Слышны разговоры про боевые надбавки, про командировочные и про выплаты смертных. Один лейтенант с висящей на перевязи забинтованной рукой все пытается выяснить насчет единовременного пособия по ранению. Он хватает каждого подошедшего за рукав и, сильно заикаясь, почти орет, и просит орать в ответ, показывая на свое ухо: «К-контузило!» Из уха торчит кусочек ватки с бурой запекшейся кровью. Лейтенант никак не может договорить свой вопрос до конца, каждый раз машет рукой и отходит в сторону. Он похож на пьяного, у него очумелый жестокий взгляд, и иногда его вдруг резко качает в сторону. Из-под бинтов видны грязные пальцы с нестрижеными ногтями. Лейтенант растирает пальцы другой рукой, иногда шевелит ими и морщится от боли.
Капитан подводит нас к одной из «бабочек». Нас заносят в списки части и ставят на довольствие.
— Смотри, — вдруг трогает меня за рукав Тренчик.
На пустыре, между казармами и штабом, стоят две БМП, спрятанные под брезентом. Одна укрыта не полностью и из-под тента свисает порванная гусеница и видна часть катка. Каток обгорелый, черная обуглившаяся резина закрутилась на нем шкварками. Башня у бэхи оторвана.
— Видел? — говорит Тренчик. — Ты думаешь, они…
Я ничего не думаю. Меня начинает тошнить.
Темнеет. Мы сидим на табуретках около открытого окна. Капитан привел нас сюда из штаба и приказал ждать. Больше к нам никто не подошел. Мы и ждем. Чего — сами не знаем. Наверное, отбоя — уже половина десятого вечера. В казарме вообще больше никого нет, ни солдат, ни офицеров. Весь день мы провели на табуретках.
— Черт, жрать как хочется, — говорит Осипов. — Интересно, нас завтра кормить будут?
Не положено, — отвечает ему все знающий Тренчик. — Довольствие нам выпишут только через сутки, то есть завтра к ужину.
Мы сами знаем, что не положено, но жрать хочется так, что пупок уже присох к позвоночнику.
Из окна сильно пахнет травой, стрекочут цикады. Степь начинается сразу за казармой и тянется до самого хребта, еле выделяющегося теперь на фоне черного неба. Днем туда парами уходили вертушки. Сейчас со взлетки на ночную бомбежку улетают тяжелые штурмовики. Чечню бомбят круглосуточно, гул разрывов докатывается даже до нас. Иногда видны и вспышки.
Тренчик впервые видит, как взлетают самолеты в темноте. Его завораживает это зрелище. Огонек сопла разгоняется по взлетке — все быстрее, быстрее, затем рев перекрывает все звуки, и вот уже самолет поднимается в небо, делает круг над Моздоком и, дождавшись ведомого, уходит на Чечню. Я думаю о том, что это взлетает чья-то смерть, каждый из этих летчиков уже убил хоть одного человека и непременно убьет ещё. Может быть даже сейчас, сегодня ночью.
В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня копали босиком. Они все еще без сапог, но босых уже нет, всем раздали солдатские тапочки — кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест на крест. Эти тапки очень неудобные и совершенно не предназначены для марширования, можно сильно стереть ноги.
— Рота! — командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.
— Отставить! — орет сержант. — Вы что, пидоры, строем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!
Снова три строевых шага и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.
— Рота! — снова командует сержант, и солдаты снова со всей силы долбят пятками плац, морщась от боли.
— Гад. Они же так ноги совсем разобьют, — говорит Осипов. — Кость загниет, потом же не залечишь.
Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода и каждая смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу и ему приходиться отдирать их. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь его не кладут, потому что такая беда у всех — в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть — стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.
— А чего их так мало? — спрашивает Витька.
— Скоро их будет еще меньше, — говорит Осипов. — Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.
— Запевай! — командует сержант.
В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень поет здорово, у него явный талант и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому