пустячковости. Временами он терялся и вопрошал:
Чего ты хочешь, умный век,
В турбины заключивший воды?
Ну лирик я, ну человек
Из вымирающей породы.
Когда тоска трясет, как тиф,
Ряды твоих легионеров,
Зачем же, сердце ощутив,
Ты говоришь, что это нервы?
От бед твоих не в стороне,
Я отзовусь, ты лишь покликай.
Ты ошибаешься во мне,
Как и в душе своей великой.
Он вновь и вновь шел навстречу этим преобразователям поэзии и жизни. Нет, стойкости в нем все- таки не хватало. Может, еще и потому, что метания были искренними? Спасение он находил в классиках: «К нам приходят ночами / Пушкин, Лермонтов, Блок. / А у них за плечами / Столько разных тревог». Но перепевы из классики не улучшали его поэзию и его настроение, скорее, наоборот. И он шел на очередной резкий лирический жест:
Я должен взрыть сухую гладь бумаги,
Ее немеющую белизну —
Пласт отвалить, темнеющий от влаги,
За ним другой — во всю ее длину.
Когда открываешь последние его томики избранных стихотворений, изданные посмертно, и находишь в них лишь шедевры русской лирики, кажется, что и на самом деле, начиная с пятидесятых годов, поэт был верен себе. Он и правда был верен себе — только потому, что каждый раз возвращался как заговоренный к своей теме, к своему призванию. Но листая тот же его двухтомник с предисловием Евтушенко, видишь досадные, периодично повторяющиеся риторические циклы. Возможно, он сам себе хотел доказать, что владеет стихотворной публицистикой, умением откликаться на злобу дня — всем тем, чем всегда отличался Евгений Евтушенко? А может, эти отклики на совести его эстрадного друга? Нет, все-таки всеядность Владимиру Соколову не давалась. Оставалось одно:
Заручиться любовью немногих.
Отвечать перед ними тайком -
В свете сумерек мягких и строгих
Над белеющим черновиком.
И он нашел в себе силы порвать со всем лишним, ненужным для него и его дара. К тому времени и «тихая лирика» его повзрослела, превратилась в зрелую поэзию жизни, хотя громче от этого не стала.
Мне все равно внушали и внушали:
Повысьте голос!
Ну, хорошо, повышу... но и вы
Слух напрягите. Слушать научитесь.
Так вот... стихи. Я их пытался даже
Кричать. Но все равно они звучали
Как шум дождя (его не слушать можно),
Как снегопад (не слушать можно тоже!),
Как разговор не для чужих ушей.
Когда читатель и критик научатся слушать стихи Владимира Соколова, они услышат его давнее и неизменное:
Нет школ никаких. Только совесть,
Да кем-то завещанный дар,
Да жизнь, как любимая повесть,
В которой и холод и жар...
И еще — как всегда, великолепный трагический и в то же время «лирический жест» поэта:
Когда я после смерти вышел в город,
Был город послепраздничен и тих.
Я шел Манежем.
Было — ни души.
И так светло! Лишь ветер подметал,
Как дворник, конфетти и серпантин.
Дома стояли, ясно каменея...
………………………………..
Ведь я же после смерти вышел в город.
А ты была жива.
Цветы — твои.
Нет здесь никакого фокусничества формы, замеченного Кирсановым у Соколова. Фокусничества в поэзии Владимир Соколов никогда не любил. А есть все то же лирическое откровение. И цветы, преображенные мастером в стихи согласно своей же ранней программе 1948 года.
Закончим свои наблюдения словами Владимира Соколова: «Надо прежде всего быть поэтом... 'Цель поэзии — сама поэзия', — заметил Пушкин. О том, что стояло за словом 'поэзия' для Пушкина, мы знаем по его творениям, глубочайшим образом вобравшим в себя поэзию жизни. В этих словах поэта нет ничего общего с формулой 'искусство для искусства', звучащей так же бессмысленно, как 'хлеб для хлеба'.
Я принадлежу к тем людям, чей характер начал формироваться в годы войны, когда все 'свое' было 'общим', а 'общее' — 'своим'. Поэтому чувство долга у меня, у нас распространялось и распространяется и на общественное, и на интимное в равной степени».
2003
* * *
АЛЕКСЕЙ ПРАСОЛОВ
· * * *
Итак, с рождения вошло —
Мир в ощущении расколот:
От тела матери — тепло,
От рук отца — бездомный холод.
Кричу, не помнящий себя,
Меж двух начал, сурово слитых.
Что ж, разворачивай, судьба,
Новорожденной жизни свиток.
И прежде всех земных забот
Ты выставь письмена косые