Так перетасовались карты жизни Рубцова и Горбовско­го. А в питерском пьяном аду в «дупле» у Глеба Горбовско­го Николай Рубцов как бы предвидел неизбежный финал подобной окаянности, переживая за собрата, на самом де­ле до странности близкого ему по изначальной судьбе:

Опять стекло оконное в дожде,

Опять туманом тянет и ознобом...

Когда толпа потянется за гробом,

Ведь кто-то скажет: «Он сгорел... в труде».

(«В гостях»)

Он горько иронизирует над таким «трудом» и предвидит ранний гроб Горбовского как результат адовой колесницы окаянных запойных дней. Впрочем, Глеб Горбовский и сам в стихах постоянно играл в страшную для себя покойниц­кую игру. Еще в 1957 году он писал, будучи на Сахалине:

Я умру поутру,

От родных далеко,

В нездоровом жару,

С голубым языком.

И в карманах моих

Не найдут ни копья.

Стану странным, как стих

Недописанный, — я.

И как встарь повелось,

На кладбище свезут,

И сгниет моя кость,

А стихи не сгниют.

Без меня хороши,

Разбредутся, звеня,

Как остатки души,

Как остатки меня.

(«Я умру поутру», 1957)

Ранние стихи Глеба Горбовского — блестящая страни­ца русской поэзии, но было в тех стихах и постоянное со­скальзывание в замогильный мир. Смертельным исходом поэт будто хотел порвать с безумием окружающего его бы­та. Его путь — это путь расставания с самим собой, изжи­вание себя — былого, мерзкого, окаянного. Ему не страш­на была смерть, поскольку жизнь его протекала будто в гробу:

А я живу в своем гробу,

Табачный дым летит в трубу,

Окурки по полу снуют,

Соседи — счастие куют.

……………………………..

Мой гроб оклеен изнутри

Газетой «Правда», — о, нора.

Держу всеобщее пари,

Что смерть наступит до утра.

(А я живу в своем гробу...», 1960)

Меня всегда поражало какое-то бесстрашие игры Глеба Горбовского с темой собственной смерти. Когда-то в моло­дые годы вместе с тогдашним моим столь же молодым при­ятелем поэтом Геннадием Калашниковым, хмельные и бес­шабашные, мы рванули из Москвы в Питер к Глебу Горбовскому на разговор по душам, дабы выяснить причины его увлечения могильной темой. Поэт нас с Геной принял, чем-то хорошим угостил, потом мы долго в полубезумном состоянии купались в ледяном осеннем Балтийском море, приходя в себя, но так и не поняли из его тогдашней угрю­мости и задумчивой молчаливости — почему тянет талант­ливейшего поэта к мрачным гробовым темам.

Окутали тело могилой.

На память оставили крест.

И черные сучья-стропила

Дубы распростерли окрест.

А где-то в тумане России

По-прежнему страшно спеша,

В ботинках на толстой резине

Его пропадает душа...

(«Окутали тело могилой...», 1960)

Понимаю прекрасно, что жизнь с самого детства дарила ему далеко не изящные сюжеты. Арест отца в 1937 году, вой­на, бродяжничество совсем ребенком по оккупированной немцами Прибалтике. Кругом смерти и смерти. А сам Гле­бушка каждый раз умудрялся выскользнуть из ее лап. При­вычно жил по касательной к смерти, но чрезвычайно близ­ко... Могли расстрелять немцы за мелкие кражи, мог уме­реть с голоду или замерзнуть зимой, могли забить за выкапывание овощей на огородах местные прибалтийские фер­меры. Позже он писал: «Верь, что в сорок первом я разбил­ся о войну...». Разбился, но выжил. С первых же стихотворе­ний, написанных лет в пятнадцать, магия слова царила в его голове, но слова-то были с привкусом смертного духа.

Что-то было, какие-то смыслы:

То ли хутор, а может — погост?

Эти выступы почвы бугристой,

Словно формулы, буквицы, числа...

И — трава в человеческий рост.

(«Что-то было, какие-то смыслы...», 1950-е)

Не случайно его отец, лагерник, встретившись с ним после своего освобождения, с учительской и отцовской ин­туицией испугался его первых стихов, испугался неизбеж­но последующей за такими стихами мрачной судьбы сына. Отец со своим пониманием русской классики, с восторгом перед высоким чудом искусства был прав.

« — Знаешь! — кричал отец. — Знаешь, чего у тебя нет?! В сочинении твоем литературном? Любви! Любви не слышно... Тепла ее милосердного! Накручено, наверчено, а любви не слыхать!..

Это он от любви. Ко мне, к моей судьбе... И вряд ли его тревога вызвана одним только чуждым ему набором слов, которым пользовался я в сочинении... Дело, скорее всего, в дыхании моего письма. Дыхание моего письма показалось ему тяжелым, отягощенным различными вредоносными примесями. А легкого дыхания не получилось. Из-за не­свободы моей от... нелюбви. Из-за неочищенности моей крови, нервных клеток и узлов от земных потрясений...», — свидетельствует поэт в недавних воспоминаниях.

Думаю, что и поэтическая компания Иосифа Бродско­го, Дмитрия Бобышева, Евгения Рейна позже тянулась к нему, принимая почти за своего, за пьяного юродивого по­эта, за некий ленинградский вариант Венички Ерофеева, чувствуя в его ранних стихах тоже неизжитую еще нелю­бовь к жизни. А пришла зрелость, пришло покаяние «ока­янной головушки» — и все эти поэты сразу от него отвернулись, невзлюбили, выкинули из своей стаи. Сразу же чу­жим стал...

Глеб Горбовский пишет в автобиографических «Остыв­ших следах»: «Как видим, сюжеты прихлынули не из изящ­ных. Отсюда, полагаю, и мое дальнейшее пристрастие — тащить в стихи все ущербное,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×