Кричит петух...
И вот из дальней дали
Пахнет дымком и сеном тишина.
И всем,
О чем воспоминанья стали
Как сон неясный,
Как обрывок сна...
Кого зовет этот мистический, этот ностальгический петух из давно уничтоженной деревни своим криком:
Кого зовет он так
По белу свету,
Как будто знает —
Песнь его слышна.
И понимает —
Русскому поэту
Нужна земля
И Родина нужна.
Эта передреевская деревенская ностальгия в чем-то сродни бунинской или шмелевской, даже набоковской из
Если и говорить о кожиновском пороге, который невозможно не переступать, но и невозможно переступить, то применительно к поэзии Анатолия Передреева я бы сказал о пороге поэтического совершенства. Он был слишком болен поэзией. Он не мог и не умел писать проходных стихов. На свою беду он чересчур тонко чувствовал стих. В «Романсе», посвященном Вадиму Кожинову, конечно же, он пишет о себе: «Еще струна натянута до боли, / Еще душе так непомерно жаль / Той красоты, рожденной в чистом поле, / Печали той, которой дышит даль...»
Его лучшие стихи могли быть и о деревне, и о войне, и о чистилище труда. Думаю, в десяток лучших его нашумевшая «Окраина» даже не попала бы. Скорее меня поразило, как и Василия Белова, стихотворение, где дана картина падающей с плотины воды. По сути — индустриальный, а потому для многих заведомо проклятый пейзаж:
Когда с плотины падает река,
Когда река свергается с плотины,
И снова обретает берега
И обнажает медленно глубины, —
Она стремится каждою волной
Туда, где синь господствует неслышно,
Где ивы наклонились над водой
И облака застыли неподвижно...
Она прошла чистилище труда,
И — вся еще дрожа от напряженья —
Готовится пустынная вода
К таинственному акту отраженья.
Так только гений прозы Андрей Платонов мог одухотворить работу турбин. Только он еще мог описать «чистилище труда». А Василий Белов просто написал: «Анатолий Передреев уже совсем близко стоял к тютчевскому восприятию окружающего нас мира».
Драма Анатолия Передреева, по-моему, заключалась в том, что его струна и жизни, и поэзии была натянута до боли. Он не был стихотворцем-версификатором даже в самой малой степени. Как вспоминает его друг Станислав Куняев: «Передреев был одним из немногих поэтов моего поколения, кто каким-то чутьем ощущал, что есть правда и что есть неправда в стихотворении... Слух на правду (эстетическую, этическую, духовную — любую) у него был абсолютный...» Потому и не участвовал он ни в каких политических сварах и дрязгах, сторонился групповщины. Ему достаточно было максимально просто, с подчеркнуто чеканной прямотой выразить свою глубинную боль и за народ свой, и за близкий ему мир. Вот, к примеру, стихотворение о матери:
Уляжется ночь у порога,
Уставится в окна луна,
И вот перед образом Бога
Она остается одна.
…………………………….
Не будет великого чуда,
Никто не услышит молитв...
Но сплю я спокойно, покуда
Она надо мною стоит.
Что может быть проще этих строк? К такой чеканной классической простоте строк он и стремился. Его мало волновали метафоры, усложненная ритмика, звукопись, лишенная смысла. Все это изгонялось ради естественной простоты. Трудно назвать его стихи «тихой лирикой». Во-первых, не всегда они были тихими, — когда требовалось, он взвинчивал и ритм, и нерв стиха: «Бешеный ветер — / Пространство летит под откос — / Бешеный поезд. / От ветра слепой и шатучий... / Нет на земле / Ни тепла, ни покоя, ни роз — / В небе остались / Одни сумасшедшие тучи...» Во-вторых, лирикой ли были такие его поэтические шедевры, как ранняя «Баллада о безногом сапожнике» или поздняя «Баня Белова»? Разве что в самом широком смысле этого слова, когда вся поэзия обозначается как лирика.
Упал человек
на белый снег
В земном
сумасшедшем громе,
И ноги
подмял под себя человек
Из мяса,
костей
и крови...
Ходил по земле человек,
как Бог,
Веселый,