Ульянов устроился у стола напротив гостя и принялся расспрашивать о настроениях среди ссыльных, интересуясь особенно, многие ли сохранили верность народничеству, дошла ли до Красноярска работа Бельтова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», и показал эту книгу, изданную в Петербурге. Петр отвечал охотно, и Ульянов надолго замолкал. Но, странное дело, и молчание его было столь выразительно, что гость угадывал, как восприняты ответы, и радовался, когда Ульянов смеялся, когда он с довольным видом принимался ходить по комнате.
— Вы бы доставили мне особенное удовольствие, — сказал он на прощанье, — если бы еще как- нибудь побывали у меня.
— Да это можно сделать хоть завтра, — ответил Петр. — У меня свободный от службы день, — и объяснил: — Служу в должности приемщика грузов в Ангарском пароходстве. Служба удобная: с людьми связан и на существование зарабатываю. У меня ведь жена и два сына.
— Хорошо это — семья, дети. — Ульянов улыбнулся. — А мне двадцать семь скоро, а вот не женат. Ну что же, до завтра…
«Разумеется, семья — это хорошо, — плотнее запахивая халат, думал Петр. — Однако то, что происходит у нас с Викторией, вряд ли кому-нибудь придется по душе».
За пологом заскрипела деревянная кровать, послышался протяжный вздох. И тотчас же прозвучал голос жены:
— И чего человеку не спится? Воскресенье ведь. Что за нужда вставать в такую рань? Себе житья нет, и людям одно беспокойство.
Петр промолчал. Даже губу закусил, чтобы не вспылить. С той поры, как они съехались в Красноярске и стали жить, как все ссыльные, ладить с ней нет никакой возможности. Он уж позабыл вовсе, какая у нее улыбка. Жена при нем неизменно замкнута, отчуждена. Из-за любой малости плачет. На расспросы не отвечает. А когда он по распоряжению жандармского полковника Люмбаха был отстранен от уроков в купеческих домах, она вообще перестала с ним разговаривать. Он так и не понял, в чем его вина.
Теперь при встречах с мужем взгляд ее бывает пуст, словно бы перед ней неодушевленный предмет. Даже к сыновьям она утратила интерес. По вечерам уходит к родителям и засиживается там допоздна. Петька, краснощекий пятилетний озорник, и молчаливый бледненький Гошенька остаются на попечении отца и бабушки.
Догадаться, о чем беседует Виктория со своими родителями, нетрудно. Петр знает наверное, что там, в доме Пржигодских, ему неизменно выносят обвинительные вердикты. Тесть и теща еще шесть лет назад, когда они с Викторией только решили пожениться, предали будущего зятя анафеме на свой римско- католический лад…
— Ты не забыл, мы обедаем у наших. — Виктория, должно быть, уже встала и оделась. — Не вздумай никуда уходить.
— Я не смогу пойти с тобой, — сказал Петр, не оборачиваясь. — У меня важная встреча.
— Важная встреча! — воскликнула Виктория. — У отца день рождения. Не помнишь? Для тебя все важно, кроме семьи. Пресвятая дева Мария, как я была слепа!
Петр молчал, а она все более распалялась. Дождавшись, когда она выговорится, он обернулся:
— Давай-ка позавтракаем. Нам, кажется, теперь лучше поменьше общаться друг с другом. Так будет спокойнее.
Она быстро взглянула на него и принялась накрывать на стол. За завтраком не было сказано ни слова. Петр в задумчивости гладил по головке льнувшего к нему Петьку. Виктория кормила Гошеньку.

Неловко было являться к Ульянову в столь раннее время. Не то Петр сразу отправился бы на Большекаченскую. Он взялся за «Общественный договор» Руссо, механически перелистывал страницы, не понимая ни одного прочитанного слова. Затем отложил книгу, усадил на колени сыновей, затеял Петькину любимую игру в «ямщика». Но ни захлебывающийся хохот первенца, ни робкий смех Гошеньки на сей раз не принесли успокоения.
Оказавшись наконец в послеобеденный час на Большекаченской, Петр едва ли не бегом пустился к заезжему дому.
В угловой комнате на этот раз все находилось на местах. Книги — их было, пожалуй, чересчур много для только что прибывшего в ссылку петербуржца — стояли на полках, прибитых к стенам, на подоконниках, на этажерке. Раскрытая брошюра, тетрадь и чернильница на столе делали ясной картину, предшествовавшую приходу гостя.
— Я не помешал? — спросил Петр.
— Мы ведь условились. — Ульянов закрыл тетрадь, брошюру, отодвинул чернильницу и перо и, как бы оправдываясь, объяснил: — Увлекаюсь изучением российского капитализма. Читал прелюбопытную книжицу, сочиненную господином Воронцовым. Интересно рассуждают господа народники. Кое-что записываю.
— Должно быть, не только для себя?
— Нет, конечно. Собираюсь писать об этом. Но и для себя кое-какие открытия делаю. Скажем, обнаружил в литературе, что рабочее население России составляет около пятнадцати с половиной миллионов человек мужского пола. Речь идет о Европейской России. Наемных же рабочих, пролетариев, из них семь с половиной миллионов. Это статистика. С ней лучше не спорить. А вот вам рассуждения господина Воронцова. — Ульянов показал гостю брошюру с заглавием на обложке «Очерки теоретической экономии» и открыл свою тетрадь. — Вы только послушайте! — Он стал называть цифры, проценты, в которых Петру было не так-то просто разобраться. А Ульянов не на шутку разволновался, прошелся по комнате, заложив руки за спину, возвратился к гостю и, склонив голову набок, заговорил рассерженно, словно перед ним был не Петр Ананьевич Красиков, а «господин Воронцов»: — Какое бесстыдство! В Европейской России, видите ли, наемных рабочих всего лишь чуть более миллиона! А «при полной капитализации» их станет максимум два миллиона! Куда же, позвольте спросить, девать три с половиной миллиона сельскохозяйственных наемных рабочих, существующих сегодня? А миллион строительных рабочих? А два миллиона пролетариев, занятых в лесном деле, и еще два миллиона работающих на дому? Да и как можно не видеть, что часть этой громадной массы пролетариев уже порвала с землей и живет исключительно продажей рабочей силы? Давно известно, хуже всякого глухого тот, кто не хочет слышать. Господа же Воронцовы не только слышать, но и видеть не хотят. Согласиться, что у нас в России растет тот самый пролетариат, который, по Марксу, становится могильщиком буржуазии, — это все равно что публично высечь себя за невежество. Вот они и… Впрочем, я увлекся.
— Мне очень интересно.
— Интересно? — Ульянов удовлетворенно засмеялся. — Конечно, интересно. Для социал-демократа вопрос о развитии капитализма и росте пролетариата — это вопрос вопросов. Согласны?
— Разумеется.
— Превосходно! Вы не представляете себе, что значит для меня встретить еще одного единомышленника. — Глаза его изменялись едва ли не с каждой фразой. Они делались задумчивыми, затем — негодующими, встревоженными, мечтательными. — Нас пока мало. Трагически мало. И мы поставлены перед необходимостью бороться одновременно на несколько фронтов. Против нас царизм с его вооруженной силой, тюрьмами и жандармским корпусом, народники с их мелкобуржуазной и славянофильской ограниченностью, невежество и крестьянская нерешительность, которыми пока заражено сознание российского рабочего, и наша собственная разобщенность. России, Петр Ананьевич, нужна рабочая социал-демократическая партия, партия единая и потому сильная…
— Георгий Валентинович говорил то же самое.
— Плеханов? Безусловно. Да, а что он вам говорил? — Ульянов склонил голову, приготовившись слушать. Сейчас в его позе было что-то мальчишеское. — Так что он говорил?
В том, как он едва ли не приказывал Красикову дать отчет о разговоре с Плехановым, более всего сквозило нетерпение. И Петр стал рассказывать. Теперь каждое слово Красикова Ульянов сопровождал кивком головы.
— Шахматами не увлекаетесь? — спросил хозяин, когда гость умолк. — Я не прочь на досуге сыграть