чтобы его дом не оскверняло изображение «вольтерьянца».
«Не позволит повесить на место — не стану здесь жить!» — вознегодовал Петр и отправился к деду.
Застал его на коленях у образов и одним духом выпалил все, что рвалось с языка. Старик недовольно стрельнул глазами из-под мохнатых бровей, но молитвы не прервал. А закончив ее, резво открыл комод, извлек из глубины красный сафьяновый альбом с серебряным крестом на переплете, порылся в нем и протянул внуку порыжевший от времени конверт.
— Почитай-ка. Письмо сие не мною, а его отцом было писано. Он, твой дед Петр Иванович, достойнейший был человек. Почитай да подумай.
На сложенном вчетверо, потертом на сгибах листе бумаги чернильные строки поблекли. Давней жизнью, чем-то затерянным в вечности повеяло на Петра от полуистлевшей бумаги.
«Получив откровенное письмо Ваше… о безобразной жизни моего сына, совратившегося с доброго пути, я не в состоянии выразить всей моей горести… Не придумаю, что могу сделать к спасению этого заблудшего сына. Одно средство — скрепя сердце отказаться от него навсегда…»
Это было писано еще до рождения Петра деду Василию Дмитриевичу дедом Петром Ивановичем из Иркутска. Осуждал он совсем еще молодого сына. Ныне же этого сына не было в живых, а ему все еще не прощали каких-то давних грехов.
— Вот видишь, — убеждал дед, беря у внука конверт. — Родной отец предал его анафеме за богопротивные мысли. Посуди же, как мне, слуге господню, допустить, чтобы в моем доме красовалось изображение безбожника? Ты ведь уже не дитя несмышленое.
— Он мой отец, — упрямо сказал Петр. — Если ты не позволишь повесить портрет на место, не стану здесь жить. Уйду!
Дед посмотрел на него вопросительно, словно не расслышал сказанного. Но не переспросил, а, повернувшись к иконостасу, перекрестился, положил на место альбом, грузно опустился в кресло и некоторое время в задумчивости шевелил бровями. Затем поднялся со вздохом и заговорил стоя:
— Упрям ты и своенравен — весь в отца. Упрям и своенравен чрезмерно. Не к добру это, не к добру. Человеку в смирении жить следует, а не бунтовать, коль жизнь идет не по его прихоти. Натерпишься премного из-за гордыни своей. Укрощай себя, Петр.
Но портрет зятя все же позволил повесить на место…
Ему шел девятнадцатый год, когда он поступил в седьмой класс красноярской классической гимназии. Образование, полученное в Енисейске, было весьма скудно. Всего-то шесть классов в глухом заштатном городишке — чему там было научиться? А у них в семье — это пошло от покойного отца — за правило почиталось дать детям основательное образование.
Красноярская классическая гимназия во многих отношениях превосходила енисейскую. И здание, двухэтажное, каменное, с колоннами у входа, было внушительнее, и преподаватели, с бесстрастно- грозными лицами, в застегнутых на все пуговицы мундирах, — величественнее, и классы, светлые, с портретами царей и великих князей, — наряднее, и народу на переменах в коридорах было — не протолкнешься. Губернский город…
К новичку в классе несколько дней приглядывались, изучали. В этой настороженности угадывались годами утверждавшиеся традиции некоего сообщества, замкнутого и враждебного всему вне себя. Петр чувствовал себя чужаком, но и сам держался независимо и, замечая, что к нему пробуждается интерес, не торопился завязывать знакомства. Замкнутость не отвечала его нраву, но уязвленное самолюбие оказалось сильнее.
Уже в первые дни Петр обратил внимание на беспокойного однокашника с клювоподобным носом. Его звали Альбертом Залкиндом, и был он словно обойден дружбой соучеников, хотя по отметкам шел первым в классе. У Альберта списывали домашние задания, он, сидя на первой парте, подсказывал «гибнущим» у доски. Это воспринималось как должное. Но на переменах Альберт обыкновенно оказывался в стороне от шумных забав сверстников и после уроков домой уходил один. Прочие же вырывались на Воскресенскую громогласной толпой.
Петр был признателен Альберту, когда тот на исходе второй недели заговорил с ним. Они вдвоем отправились после уроков к Енисею и долго бродили по берегу реки, по-осеннему потемневшей, нехотя омывающей прибрежные камни. Альберт расспрашивал о Енисейске, о порядках в тамошней гимназии, о книгах — любит ли Петр читать и где добывает литературу. Петра расположил этот странный, почему-то робеющий перед ним и вместе с тем несколько беззастенчивый однокашник, и он рассказывал об отце, получившем образование в университетах Петербурга и Гейдельберга и тратившем при жизни изрядную долю своего весьма скромного дохода на книги. Потому-то после его смерти у них осталась порядочная библиотека. Альберт же сознался, что ему с сестрой приходится тайком от отца бывать в библиотеке чудаковатого купца Юдина.
— Есть у нас в Красноярске такой удивительный библиофил. Состояние большое, сам не слишком образован, а вот на книги денег не жалеет. И души не чает в тех, кто пристрастен к чтению.
Альберт проводил Петра до Соборной площади. И тут, словно бы решившись, рассказал, что познакомился кое с кем из ссыльных «политиков» и надеется сойтись с ними более коротко. Поразительно образованные люди!
Разговор с Альбертом воодушевил Петра. Ему захотелось поделиться с ним своими мечтами. Рассказать о намерении закончить гимназию с медалью и, подобно отцу, продолжить образование за границей, изучить языки, добиться положения в обществе, чтобы никогда ни от кого не зависеть. Ни от кого, и прежде всего — от невежд, которые обыкновенно забирают власть над людьми. Но он ничего не сказал. Слишком уж потаенными были эти мечты…
Альберт стал частым гостем в деревянном флигеле, занимаемом Красиковыми. Гимназисты не уставали рыться в книжных завалах в чулане и на антресолях. Добывали чрезвычайно любопытные издания на немецком и французском языках, привезенные когда-то из Гейдельберга отцом Петра. И все же чаще попадались им русские книги — старательно переплетенные комплекты «Современника», сочинения Гоголя, Писарева, Салтыкова-Щедрина, Успенского. Набрав порядочно книг, друзья забирались в угловую комнату флигеля либо в пустующий сарай и часами читали вслух.
Особенно нравились им умные статьи Писарева, отвечавшие настроениям гимназистов. Петр и Альберт несколько дней находились под впечатлением от вычитанной у него фразы, что «широкая нравственность… желает только, чтобы человек был самим собою, чтобы всякое чувство проявлялось свободно, без постороннего контроля и придуманных стеснений». А как по душе им были рассуждения Руссо из «Общественного договора» о праве и справедливости! Они по нескольку раз прочитывали те места, где шла речь о власти духа над телесными наклонностями, и верили, что люди способны устроить жизнь по разумному соглашению, договориться между собой так, чтобы никому не было нужды добиваться необходимого посредством насилия…
Сквозь щели в ставнях пробивался уже совершенно дневной свет. На сооруженной из кресла и стульев постели спал Михаил. А Петр все курил, стряхивая пепел в поставленное на пол у изголовья кровати блюдце. Ему хотелось уснуть — день впереди был трудный, а много ли сделаешь с тяжелой головой? Но сна все не было.
Осенью Альберт познакомил Петра с Борисом Чернявским, застенчивым, по-девичьи краснеющим шестиклассником. Выяснилось, что в доме Чернявских по вечерам собираются ссыльные, и теперь с помощью Бориса они надеялись получить доступ на эти собрания. Где еще было можно выяснить подробности о недавнем покушении на царя в Петербурге, о суде над новыми первомартовцами, о казни Александра Ульянова, Генералова и их товарищей.
Из Красноярска, с берегов Енисея, случившееся в столице империи представлялось невероятным — так не походило оно на однообразную, бедную событиями жизнь губернского города, затерянного в тайге.
Еще до поступления в гимназию Петр услышал от старшей сестры Евгении, знавшейся с «политиками», имя петербургского студента Арсения, сосланного в Красноярск за связь с первомартовцами восемьдесят седьмого года. Петр тогда просил сестру познакомить его с Арсением. Она отказалась наотрез: нельзя!