Вскинул седую голову, уставился в перечеркнутое тюремной решеткой оконце; лоб его рассекла глубокая борозда.
— Леонтий Антонович, — деликатно вывел его из безысходной задумчивости Петр Ананьевич, — давайте подумаем, какую линию поведения избрать в процессе. Нельзя предаваться отчаянию. Они и надеются на вашу слабость, на привязанность к семье…
— Что же в том худого, что душа у меня за семью болит?
— Ничего худого, разумеется, в этом нет. Но ведь они попытаются сыграть на ваших чувствах, получить нужные им показания. Они хитрят, и нам следует быть хитрыми. Прикиньтесь человеком ничего не знающим и ничего не понимающим.
— Не умею я этого. Хитрости мне отродясь недоставало. Я могу или вовсе ничего не говорить, или уж ежели скажу, то скажу…
— Ни в коем случае! Запомните, в казарму вы попали случайно. Никаких речей не произносили. А прокламации домой принес Костик.
— Не поверят.
— Разумеется. Но что бы вы ни говорили, они все равно не поверят. Вы для них — смертельный враг. Но при всем этом они обязаны соблюсти хотя бы видимость процессуальной безупречности. Так почему бы нам на этом не сыграть? Вы поняли меня?
— Чего тут не понять?
Процесс начался на четвертый день. Закон восемьдесят первого года «О мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», уточненный и дополненный в начале века, разрешал предавать военному суду гражданских лиц. Дела предписывалось рассматривать «без задержания». Народ окрестил военное правосудие послереволюционных лет «скорострельной юстицией».
За судейским столом восседали люди в военной форме. Председательствовал старенький генерал с ввалившимся ртом, чрезвычайно амбициозный и обидчивый. Когда что-то было не по нему, глазки его разбухали от слез, а голос поднимался до истерического визга. Члены суда: два полковника, один — тучный и сонный, другой — длинношеий, в очках, и два молодых штабс-капитана — откровенно скучали. Прокурор, в чине полковника, с костлявым лицом, был сдержан и, в отличие от членов суда, понимал свою роль.
На скамье подсудимых сидело пятеро. Федулов был старше остальных. Двое двадцатилетних рабочих из депо, казалось, не испытывали никакого беспокойства. Они перешептывались, указывали глазами на судей, прокурора, свидетелей, посмеивались, когда слышали очевидную ложь. Зато два солдата, остриженные наголо, разительно похожие друг на друга, плосколицые и конопатые, сидели чинно и неподвижно. У одного глаза сделались белыми от страха, а во время допроса он даже расплакался. Второй держался лучше и даже выгораживал товарища, принимая его вину на себя.
Вначале Петр Ананьевич волновался как мальчишка. Первое дело в военном суде! Да к тому же подзащитным его оказался Леонтий Антонович! Судьба Федулова теперь в известной мере зависела от него. Необходимо было использовать все изъяны в позиции обвинения и, быть может, пробудить в душе военных судей сочувствие к пожилому машинисту, отцу двоих детей.
Свидетельские показания давали трое нижних чинов, фельдфебель и стянутый ремнями подпоручик из полка, где состоялся митинг, приведший к аресту подсудимых. Их показания не содержали, по сути, ничего ценного для обвинения. Затем суд вознамерился приступить к оглашению протокола допроса отсутствующих свидетелей — филеров, агентов охранки, тайных осведомителей. Эти опасались являться в суд — перекрестный допрос непременно выявил бы лживость их свидетельств.
Но принятое после пятого года положение о судопроизводстве в военных судах предоставляло право принимать в расчет свидетельские показания, не проверенные непосредственно судом и сторонами. Оно не имело аналогии ни в одном законодательстве цивилизованных стран. Николай Дмитриевич назвал его «первым шагом к возрождению инквизиции». Правило это тотчас стало мишенью для насмешек и критики со стороны адвокатов и ученых-юристов. Но оно покоилось на слепой озлобленности власти, и его действию ничто не угрожало.
Генерал бесстрастно подал дело секретарю, чтобы тот огласил показания свидетелей. И хотя каждому в зале было понятно, что это не имеет ничего общего с правосудием, все — и судьи, и прокурор, и защитники — держались так, словно ничего из ряда вон выходящего не происходит. Офицеры за судейским столом безмятежно переговаривались, прокурор что-то рисовал остро отточенным карандашом, защита безмолвствовала. И Петр Ананьевич вновь подумал, что суд — вполне подходящее место для того, чтобы большевик мог публично развенчивать государственное устройство самодержавной России и произвол ее судебной системы.
Красиков попросил разрешения заявить ходатайство. Генерал кивнул плешивой головой.
— Господа судьи! Кто не помнит Чичикова из гоголевских «Мертвых душ»? Это он избрал способ создавать капитал, обзаводясь душами покойников. — Петр Ананьевич увидел нацеленное на него пенсне, покоящееся на хрящеватом носу прокурора, и на мгновение умолк. — Я спрашиваю, господа судьи, не оказались ли мы очевидцами похождений потомков расторопного Чичикова? Вы намерены заслушать показания лиц, не явившихся в суд. Но знаете ли вы, кто они, эти лица, беспристрастные ли свидетели или, быть может, они имеют интерес добиваться осуждения обвиняемых? Здоровы ли они психически или душевно больны? И наконец, существуют ли вообще на свете, или нам предлагают нечто вроде ревизской справки о мертвых душах?
Генерал замахал руками: что вы, что вы! Полковники-судьи глядели на защитника недоумевающе, штабс-капитаны сделались озабоченными. Прокурор побледнел. А Петр Ананьевич не умолкал, хотя и отдавал себе отчет, что ходатайство будет отклонено.
— Я утверждаю, что показания свидетелей, не проверенные в заседании, ввиду их сомнительности не могут быть приняты вами во внимание. Видя свою задачу в помощи суду и исполняя долг, я ходатайствую об отложении дела до того момента, когда обвинение сможет обеспечить явку всех свидетелей, чьи показания используются сторонами и могут представить интерес для суда. И еще я хочу сказать…
— Довольно! — вскрикнул генерал трескучим голосом. — Суд понял ваше ходатайство. Мы вас поняли!
— Я очень полагаюсь на это.
Коллеги по защите поддержали Красикова вяло, понимая, как и он, что это атака на ветряные мельницы. Зато прокурор возражал с такой горячностью, как будто речь, как минимум, шла о приговоре. И, разумеется, суд встал на его сторону.
Процесс длился три дня, и всякий раз, оказываясь после заседания на улице, Петр Ананьевич видел толпу окоченевших на морозе людей, по преимуществу женщин в темных одеждах. Впереди всех обыкновенно стояла исхудавшая до неузнаваемости Мария Павловна в черном заношенном пальто и темном платке. К ней жались два испуганных существа — тринадцатилетний Костик и восьмилетняя Верочка.
Он принужденно улыбался;
— Ничего, ничего… Все обойдется…
Знал, что не обойдется, что безнадежно ждать от военно-окружного суда снисхождения, но не мог сказать ничего иного и молчать не мог. Затем он подряжал извозчика, и они вчетвером ехали домой.
В санях Петр Ананьевич усаживал рядом с собой детей Леонтия Антоновича. Они жались к нему доверчиво и ласково. Он смотрел в их бледненькие большеглазые лица, и в душе рождалась тоска по собственным сыновьям. Петька и Гошенька жили далеко, в Таганроге, в семье отчима. А он, можно сказать, вовсе не знал собственных сыновей. Петьке ведь уже семнадцатый год, да и младшему тринадцать. Какие они сейчас? Хотя бы весточку от них получить…
— Дядя Петя, — тормошил его Костик, возвращая из мечтаний в жестокую повседневность. — А папу скоро отпустят? Когда он вернется домой?
Нельзя ему думать о себе, о своей нескладной жизни. Сейчас его долг — помочь детям Леонтия Антоновича, а следовательно — ему самому…