и хлестнул лошадку кнутом:
— Н-но! Пошел, пошел скоро…
Миновали Литейный мост, остался позади Финляндский вокзал, пролетка покатила по Лесному проспекту. Впереди слева на фоне зеленого вечернего неба поднимались черные силуэты заводских труб. Над ними висело дымное облако. Для рабочих трудовая суббота еще не закончилась. А Выборгская сторона уже настраивалась на воскресенье. Слева и справа на тротуарах исходила красками и голосами развеселая толпа. Багровые хмельные лица, цветастые платья, кофты, платки, начищенные до блеска сапоги, шелковые рубахи, подпоясанные кавказскими наборными ремешками, — все это двигалось, перекрикивалось, хохотало. Из распахнутых окон трактира вырывалось пьяное пение. На углу под фонарем гармонист растягивал меха трехрядки, услаждая «Барыней» слух текущей мимо толпы.
Наташа забилась в уголок пролетки и оттуда, как из норки, пугливо поглядывала на Петра Ананьевича. Она слегка побаивалась его и вместе с тем чувствовала себя подле него в безопасности. Он был великодушен — она не раз имела случай убедиться в этом — и безжалостен в словах — и это ей пришлось испытать на себе. Но не суровость в нем преобладала, а доброта. Страшась его слов, она обыкновенно ждала от Петра Ананьевича сердечности. И он, кажется, никогда не обманывал ее надежд.
Сейчас он молча курил, стряхивая пепел папиросы на дорогу. С ней он, против обыкновения, не заговаривал. Не расспрашивал об Озерках, дяде, о Саниных успехах в гимназии. И она помалкивала. Размышляла, как выйти из положения.
Цокала копытами лошадка, тянул какую-то однотонную песню окаменевший на козлах финн, равномерно подпрыгивали на булыжнике колеса, поскрипывали под сиденьем рессоры. Наташа словно бы плыла в младенческой зыбке. Было покойно и мягко, как давным-давно в детстве. Езда нагоняла сон. Мысли сделались неповоротливыми. Внезапно ее плеча коснулась рука Петра Ананьевича.
— Возьмите. — Он протягивал ей деньги. — Здесь не весь долг. В следующую субботу получите все сполна.
Она догадалась — он отдает ей последнее. Отвела его руку. Нахмурилась, вскинула голову:
— Не надо! — и добавила просительно: — У отца сегодня пенсия. Обойдемся.
— Наташа! — рассердился Петр Ананьевич. — У нас был уговор?
Повернул голову финн. Он, должно быть, сообразил, что господин и дамочка — не те, за кого он их вначале принял.
— Хозяин платит — надо брать, — сказал он. — Когда бы я не получал плату от седоков, себя и старый дурак, что нас везет, кормить не знал бы чем. А кормить перестал — везти перестал.
«Политическая экономия!» — усмехнулся Красиков и спросил:
— Давно извозом занимаетесь?
— Нет, недавно. Второй месяц. Я — финляндец. Заработки летом делаем. Лето — я, лето — брат. Как деньги соберем, на свой край хозяйство заводим. Жить хорошо каждый станет, жену берет, дети родит.
— На завод почему не пошли работать?
— На кой завод? Не работу — заработок ищем.
— А на заводе разве нельзя заработать? — Этот крепенький финский мужичок определенно был порождением нового времени. Вряд ли восемь — десять лет назад повстречался бы с таким. Он, как и хмельная, разнаряженная по-воскресному толпа на Лесном, — плод послереволюционного застоя. — И на заводах можно…
— Можно? — перебил его финн. — Что можно? Кто долго работает и дело свое знает, заработает. А другой народ? Кукиш один получает и еще забастовки да революция. Нам это на кой? Нам дом строить надо, жену иметь, детки — все! Пролетка есть, старый дурак везет. Ездить люди будут. Живем!..
Остался позади бесконечный Лесной проспект. Пролетка катила по улицам столичных пригородов, застроенных деревянными финскими домиками с островерхими крышами. По обе стороны дороги поднимались высоченные сосны. Здесь Петербург сливался с лесистым Карельским перешейком, и пригороды терялись в зарослях. Воздух был напитан запахами хвои и болотной воды, от залива тянуло сыроватым ветерком. Прямые высокие стволы отчетливо обозначились на густо-зеленом небе. В окнах кое- где забрезжил слабый свет…
…Во времена Оргкомитета, в мае третьего года, он отправился поездом из Киева в Одессу. На небольшой станции Жмеринка у него была встреча с товарищем, поставленным на транспорт «Искры». Разговор затянулся, и Красиков отстал от поезда. А дело в Одессе не терпело отлагательства.
При виде бойко уходящих зеленых вагонов он так огорчился, что побежал вдогонку за поездом. Понимал, настичь не удастся, и все же не останавливался, пока не оказался в степи. Унесся вдаль колесный стук, вильнул зеленым хвостом и пропал за перелеском состав. Трепетали под порывами ветра листья на деревьях у дороги, ласково грело землю майское солнце, стрекотали кузнечики, радовали глаз полевые цветы. А он шел потерянный, удрученный, проклиная себя за беспечность и размышляя, как попасть к сроку в Одессу.
И ныне было такое чувство, словно он отстал от поезда и идет по благоухающему, обласканному солнцем полю. А ему так не хватает шума, азартных споров, разгоряченных полемикой лиц, прокуренного воздуха. Покой и райские кущи не по нему. «Господин присяжный поверенный»! Кто «господин»? Он, Петр Ананьевич Красиков! Кто же еще? Вот на столе стопка визитных карточек:
«Петр Ананьевич Красиков.
Присяжный поверенный.
Шпалерная, 8, кв. 10. Тел. 151–32.
Прием по будням от 6 до 8».
Предскажи кто-нибудь из товарищей лет десять тому назад подобный поворот в его жизни, он счел бы это злой шуткой. Да никому бы и в голову не могло прийти, что Петр Красиков окажется на легальном положении, на вторых ролях в партии, что ни на Четвертом, ни на Пятом съездах его не будет в числе делегатов и Пражская партийная конференция пройдет без его участия…
Особенно острым чувство отстраненности от главных событий в партии сделалось после разговора с председателем Совета Петербургской присяжной адвокатуры Дмитрием Васильевичем Стасовым. Этот разговор случился в мае. Стасов позвонил ему, попросил зайти. По голосу старика в трубке угадывалась чрезвычайная взволнованность.
Давний знакомый Петра Ананьевича, старый слуга Стасовых Роман Васильевич встретил Красикова у подъезда и, пока они поднимались по лестнице, рассказал, что «Леночку засудили в Тифлисе» и что «старик (так называл он Дмитрия Васильевича, хотя сам был не намного моложе хозяина) ужас как убивается».
Стасов пригласил Красикова в кабинет. Высокий, с совершенно белой длинной бородой, Дмитрий Васильевич не выглядел «убивающимся». Напротив, он говорил спокойно и рассудительно. Для своих восьмидесяти пяти лет Стасов обладал поразительно ясным рассудком и сохранившейся памятью. Он и сейчас еще вел дела в судах.
— Дорогой Петр Ананьевич, — начал старик торжественно, стараясь, должно быть, не выдать волнения, — сегодня мы получили прискорбную весть. Леночку приговорили к ссылке в Сибирь и лишению всех прав состояния. Сколько я ей твердил: не женское это дело — революция. Не женское! Да-с, Петр Ананьевич…
— Любой взрослый человек волен распоряжаться собой по собственному разумению, — сказал Красиков, и ему показалось, что старик взглянул на него неодобрительно: мол, вы с ней в свое время были вместе, а ныне вы здесь, а она — в тюрьме.
Но Дмитрий Васильевич возразил вовсе не укоряюще:
— Не знаю. Мне трудно с этим согласиться. Петр Ананьевич, я полагаю, вы по-прежнему состоите в сношениях с ними. Если ошибаюсь, простите великодушно. Вообще-то, быть может, вы правы. Человек сам волен распоряжаться собой по собственному разумению. Но родителям-то каково, если их дочь в Сибири? Позвольте спросить: верно ли, что случается из тех мест ссыльным за границу перебираться? Нельзя ли