сказал, что ставить эту пьесу нельзя, так как по ходу действия погибает Ленинград.

Конечно, при желании можно было подойти к этому произведению с другими критериями. Во-первых, изменить название города, а во-вторых, не забывать, что это фантастика, которая создает и губит — на то она и фантастика — целые миры, целые планеты…»

Сегодня мы могли бы сказать, что гениальное предвидение не только того, что будет создано оружие невиданной силы (это приходило в голову не ему одному), но и того, что оно потребует как от ученых, так и от правительств нового образа мышления — осталось не понятым современниками писателя.

Отношения с театром, впрочем, были выяснены далеко не сразу: 23 ноября 1931 года Булгаков сообщил В. Е. Вольфу, что отправил ему «Мертвые души» (свою инсценировку) и пьесу «Мольер» и что вскоре высылает «Адама и Еву». «Будьте добры, ускорьте ответ относительно «Мольера», а потом и «Адама и Евы». 2 октября 1931 года Булгаков сообщал Бакинскому рабочему театру о согласии выслать пьесу (после получения денег за право постановки) и предупреждал: «Сообщаю, что пьеса «Адам и Ева» цензуру не проходила». Но и эти отношения оборвались.

Размышления над социальными структурами, над взаимоотношениями внутри общества, претендующего на оптимальное устройство, над основаниями и границами власти одного человека над судьбами и жизнями других людей — не очень частые, но немаловажные темы драматургии 1920-х годов.

Конец 1920-х — начало 1930-х годов стало для Булгакова временем попыток драматургического решения ряда актуальных социальных вопросов.

Одним из важнейших был вопрос о том, какое место должны занять идеи, идеологические построения в отдельном человеческом существовании. Понятие идей и разрушающего их влияния в том случае, когда они начинают целиком определять поведение людей, не корректируемые иными ценностями, показаны в «Адаме и Еве» наиболее детально. Подавляемые ради «идеи» вечные жизненные начала неизбежно приводят к тому, что «сильная личность», «кристально чистый», «преданный идее» и т. п. человек оказывается способным «ликвидировать соперника под прикрытием идеи». Жесткие идеологические системы не должны приобретать тотальной власти над существованием отдельных людей: жизнь человека — ни с чем не сравнимая ценность и должна определяться «естественными» началами, а не идеями, подкрепленными силой оружия, перед которыми эта жизнь беззащитна.

Для Ефросимова даже жизнь собаки больше соответствует этим началам, чем существование человека, обуреваемого идеями, которые становятся убийственными для других людей. Так в пьесе вновь коротко проигрывалась тема повести «Собачье сердце» (1925) — «милейший пес», превратившись в человека с «идеей», внушенной ему другими людьми, становится опасен для окружающих и омерзителен. Автор пьесы вместе с наиболее близкими ему героями напряженно и отчужденно вслушивается в тот язык, которым говорит уже не мутант Шариков, а сама вооруженная идея. «Почему ваш аппарат не был вовремя сдан государству? Ефросимов (вяло): Не понимаю вопроса. Что значит: вовремя»; «Мы найдем человеческий материал!.. — А я не хочу никакого человеческого материала, я хочу просто людей…» «Обрадую тебя, профессор: я расстрелял… — Меня не радует, что ты кого-то расстрелял». Язык этот разлагается в пьесе на составные части, развинчивается, лишаясь, таким образом, власти над умами, основанной во многом на иллюзии его цельности и равнопонятности для всех. В пьесе оспорена допустимость и оправданность физической расправы одного человека над другими из-за несовместимости воззрений; первый и последний раз в творчестве писателя по необходимости бегло выразилось отношение его к судебным процессам конца 1920-х годов — в той «сатанинской гордости» и легкости, с которой Дараган обращает живого человека в «дело». («Это не имеет отношения к ефросимовскому делу!») Из этого сцепления мыслей вытекало и то, что наиболее понятно любому современному читателю пьесы: недопустимость применения сверхоружия как средства борьбы идеологий.

Мы отмечали в свое время близость проблематики и способов построения некоторых героев пьесы Булгакова и пьес Олеши «Заговор чувств» (1927–1929) и особенно «Список благодеяний»[97] — она была поставлена в конце мая 1931 года и стала, как мы предполагаем, объектом полемики Булгакова в «Адаме и Еве». Не останавливаясь здесь на этом подробно, отметим лишь два пункта возможной полемики. Во-первых, четкие демаркационные линии между «нашим» и «чужим», с болезненным усилием проведенные Олешей к концу пьесы, у Булгакова подвергнуты острому сомнению. Во-вторых, авторское представление о месте интеллигента в современном обществе, о его праве на собственное решение важнейших жизненных вопросов утверждается здесь, в противовес Олеше, с подчеркнутой уверенностью и твердостью. Фигура литератора Пончика-Непобеды, заявляющего «мы… интеллигенция», таскающего в кармане несгоревшую рукопись своего романа, должна была отделить приспособленца, не имеющего убеждений, от тех, кого причислял к интеллигенции сам автор пьесы. Здесь же Булгаков засвидетельствовал явление современного ему литературного процесса: сходство «сочинений» Пончика и Марьина-Рощина (1-й акт) — это достигнутый к тому времени и зафиксированный Булгаковым литературный стереотип.

В тот год, когда писалась пьеса, Булгаков несколько раз подступался к оставленному им и сожженному в 1930 году роману. Именно теперь в романе появляются новые герои — Мастер (еще не имеющий этого именования) и Маргарита. Но в том году работа не двинулась дальше набросков; причины этого достаточно ясно изложены в письме к Сталину 30 мая 1931 года. Пунктирным наброском этой новой линии романа стали персонажи пьесы — Ефросимов и Ева. С осени следующего года, после того как произошла встреча с Еленой Сергеевной (после 15 месяцев разлуки), приведшая их к решению соединить свои судьбы, роман был начат заново. Пьеса же осталась лежать в архиве писателя. Последний документ, заключающий ее прижизненную историю, — недатированная телеграмма Красного театра: «Адам и Ева свободны».

23 августа 1939 года Е. С. Булгакова записывала в дневник: «Миша упорно заставляет себя сидеть над языками — очевидно, с той же целью, как я над уборкой». 27 августа: «У Миши состояние духа раздавленное. Он говорит — выбит из седла окончательно. Так никогда не было». В начале сентября неуверенно собирались ехать отдыхать в Батум, куда так и не доехали в августе. Газеты были полны сообщений о военных действиях в европейских странах: 1 сентября Германия вторглась в Польшу, 3-го — Англия и Франция объявили войну Германии. «Конечно, все разговоры о войне… — записывала Елена Сергеевна 8 сентября. — Ходила в театр для разговора с Я. (Я. Л. Леонтьевым. — М. Ч.). Он не советует ехать в Батум (у нас уже были заказаны билеты на 10 сентября). Доводы его убедительны. И пункт неподходящий, и время. Уговорил поехать в Ленинград. Обещал достать билеты и номер в «Астории». 9 сентября, готовясь к отъезду в Ленинград, Елена Сергеевна записала: «Ужасно мы огорчены, что сорвалась поездка на юг. Так хотелось покупаться, увидеть все эти красивые места». Это последняя запись в дневнике перед отъездом, следующая будет сделана через двадцать дней — но уже в совсем иной жизненной ситуации.

О начале смертельной болезни Булгакова и ее течении вспоминают несколько участников этого сборника. В мемуарах А. Файко и Л. Ленча рассказывается о последней поездке Булгакова с женой в Ленинград и внезапном возвращении в Москву. В маленьком настольном календарике на 1939 г. Елена Сергеевна делала в ту осень краткие записи — возможно, уже в Москве, вспоминая роковые дни. 11 сентября: «Астория» (Лен<инград>). Чудесный номер. Радостная телеграмма Якову (Я. Л. Леонтьеву. — М. Ч.). Гулять. Не различал надписей на выставках, все раздражало — домой. Поиски окулиста». На другой день нашли врача. Булгаков жаловался на резкое ухудшение зрения. После осмотра: «Настойчиво уговаривает уехать… Страшная ночь». И далее в календарике записаны слова Булгакова, обращенные к жене: «Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор». Ленинградский врач высказал уверенное предположение о развитии той самой болезни, которая унесла в могилу отца Булгакова на 48-м году жизни, и посоветовал жене срочно везти его обратно в Москву и обследоваться. (Он увидел, скорей всего, признаки того, что болезнь развивается бурно.) Самому Булгакову шел уже 49-й год, и вскоре он скажет юной девушке, невесте старшего сына Елены Сергеевны, часто бывавшего в тот год в их доме, что он и так прожил лишний год сверх отведенного ему судьбой (рассказано Д. Тур).

15 сентября — то есть через пять дней после отъезда (а отпуск в Большом театре Булгаков взял до 5

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату