смерзшемуся снегу. Сам полковник спустился вниз — приветствовать караулы. И снова три необычайной красоты звука прорезали небо.
— Кто же из вас останется?.. — продолжал сетовать врач. — Лейтенант Ангустина, один он. В этом году, я уверен, и Морелю предстоит отправиться в город на лечение. Держу пари, что и он заболеет.
— Морель? — переспросил Дрого просто для того, чтобы как-то поддержать беседу. — Морель заболеет? — Ничего, кроме этих последних слов, он не слышал.
— Да нет же, — сказал врач. — Это своего рода метафора.
Даже сквозь закрытое окно были слышны шаги полковника по остекленевшему снегу. В сумерках примкнутые штыки казались множеством серебряных черточек. Из дальней дали донеслось эхо труб: очевидно, тот же звук, отраженный лабиринтом стен.
Врач помолчал, затем поднялся.
— Вот заключение, сейчас понесу полковнику на подпись. — С этими словами он сложил листок, сунул его в конверт, снял с вешалки шинель и меховую шапку.
— Вы со мной, лейтенант? Куда вы все смотрите?
Сменившиеся часовые сдали оружие и расходились в разные стороны. Их шаги на снегу, сливаясь, звучали глухо, но надо всем еще царила музыка фанфар. Потом — это было нечто невероятное — стены, уже окутанные темнотой, стали медленно подниматься к зениту, а от снеговой опушки на карнизах начали отделяться белые облачка, похожие на цапель, плывущих в межзвездном пространстве.
Перед мысленным взором Дрого мелькнула картинка из жизни родного города — бледное такое воспоминание: шумные улицы под дождем, гипсовые статуи, сырые казармы, жалкие колокола, усталые, изнуренные лица, бесконечно длинные вечера, прокопченные потолки.
А здесь, в горах, наступала величественная ночь с бегущими над Крепостью облаками, ночь, сулящая что-то необыкновенное. И оттуда, с севера, таинственного, не видимого за стенами севера, — он это чувствовал — надвигалась его судьба.
— Доктор, доктор, — выдавил из себя Дрого, — я здоров.
— Мне это известно, — ответил врач. — А вы как думали?
— Я здоров, — повторил Дрого, почти не узнавая собственного голоса. — Я здоров и хочу остаться.
— Остаться здесь, в Крепости? Вы передумали, не хотите уезжать? Что с вами?
— Не знаю, — ответил Дрого. — Но уехать я не могу.
— О-о! — воскликнул, подходя к нему, Ровина. — Если вы не шутите, ей-богу, я этому только рад.
— Нет, не шучу, — сказал Дрого, чувствуя, как на смену возбуждению приходит какое-то странное томительное чувство, похожее на счастье. — Доктор, можете выбросить ту бумажку.
Это не могло не случиться; так было, вероятно, предопределено еще в тот день, когда Дрого впервые вместе с Ортицом подъехал к Крепости и она предстала перед ним в слепящем глаза полуденном блеске.
Дрого решил остаться. Одного желания, одних мечтаний о подвигах тут было бы, пожалуй, недостаточно. В тот момент он считал свой поступок заслуживающим всяческих похвал и был искренне удивлен, обнаружив в себе такое благородство. Лишь много месяцев спустя, оглянувшись назад, он поймет, какие, в сущности, ничтожные мелочи удержали его в Крепости.
Пусть бы протрубили тревогу, пусть бы грянули военные марши, а с севера пришли вести о надвигающейся опасности — это не остановило бы его; но в нем уже пустили корни рутина, воинское тщеславие, привязанность к этим стенам, которые стали привычным атрибутом его повседневной жизни. Хватило четырех месяцев, чтобы размеренный ритм службы засосал его.
Он привык нести дежурства по караулу, которые вначале казались невыносимо утомительными, постепенно усвоил требования устава, изучил любимые словечки и причуды начальства, топографию редутов, посты часовых, уголки, где можно было укрыться от ветра, сигналы труб. Овладевая секретами службы, он испытывал какое-то особое удовольствие и стал пользоваться уважением солдат и сержантов. Сам Тронк, убедившись, что Дрого — человек серьезный и аккуратный, по-своему привязался к нему.
Он так близко сошелся с офицерами гарнизона, что теперь даже самые изощренные их шутки и намеки не заставали его врасплох; вечерами они все вместе подолгу обсуждали городскую жизнь, к которой из-за отдаленности питали повышенный интерес.
Он привык к хорошему столу и удобной столовой, к уютному камину в офицерской гостиной — огонь в нем поддерживался круглосуточно; к заботливому денщику — добрейшему парню по имени Джеронимо, постепенно научившемуся предупреждать все его желания.
Привык вместе с Морелем время от времени ездить в ближайшее селение: добрых два часа верхом по узкому ущелью, которое он знал теперь как свои пять пальцев; привык к трактиру, где можно было наконец увидеть новые лица, где подавали роскошный ужин и звенел веселый смех девушек, всегда готовых одарить гостя любовью.
Привык к бешеным скачкам на лошадях по эспланаде перед Крепостью: в свободное время там можно было посостязаться с товарищами в ловкости; к тихим вечерам за шахматами, не обходившимся, правда, без обид, когда партии завершались победой Дрого. (Капитан Ортиц говаривал: «Новичкам всегда везет. Все через это проходят — каждый думает про себя, что он выдающийся игрок, а дело-то в новизне… со временем и остальные овладевают его приемами, и в один прекрасный день у него уже ничего не получается».)
Привык к своей комнате и мирному чтению по ночам, к напоминающей голову турка трещине в потолке над кроватью и к бульканью цистерны, со временем ставшему совсем домашним, к ямке от своего тела в матраце, к постели — поначалу такой неуютной, а теперь обмятой и послушной, к точно рассчитанному и уже автоматическому движению руки, которым он гасил керосиновую лампу или клал книгу на тумбочку. Он уже знал, как лучше расположиться утром перед зеркалом для бритья, чтобы свет падал на лицо под нужным углом, как наливать воду из кувшина в тазик, чтобы не набрызгать на пол, как справиться с непослушным замком одного из ящиков, отогнув ключ чуть-чуть книзу.
Привык к поскрипыванию двери в сырую погоду; к местечку на полу, куда падает свет заглядывающей в окно луны, и к медленному перемещению послушного ходу времени лунного луча; к возне в нижней комнате: каждую ночь ровно в половине второго старая рана в правой ноге подполковника Николози с удивительным постоянством давала о себе знать, прерывая его сон.
Все эти вещи стали как бы частью его самого, и расстаться с ними уже было бы жаль. Однако Дрого не отдавал себе в этом отчета и даже не подозревал, что уехать отсюда ему будет теперь трудно; не знал он и того, что жизнь в Крепости поглощает эти однообразно текущие дни со стремительной быстротой. И вчерашний, и позавчерашний день были одинаковыми, он не мог бы отличить один от другого; то, что было три дня или двадцать дней назад, казалось ему в равной мере далеким. Время текло и текло, но Дрого этого не замечал.
А пока вот он, самонадеянный и беспечный, на эскарпе четвертого редута ясной морозной ночью. Чтобы не замерзнуть, часовые шагают не останавливаясь, и снег скрипит у них под ногами. Огромная и совершенно белая луна освещает землю. И форт, и скалы, и каменистая долина на севере залиты чудесным светом, в котором поблескивает даже неизменная туманная завеса у северного края пустыни.
Внизу, в комнате дежурного офицера, всю ночь горит лампа: язычок пламени слегка подрагивает, отчего по стенам движутся тени. Дрого только что начал писать письмо — надо было ответить сестре друга Вескови, Марии, на которой он со временем, вероятно, женится. Но, написав пару строк, он, сам не зная почему, встал из-за стола и поднялся на крышу.
Это был самый низкий участок фортификации, совпадавший с седловиной перевала. Именно здесь находились ворота между двумя государствами. Их мощные, обитые железом створки не открывались с незапамятных времен. А караульный отряд, дежуривший на Новом редуте, уходил и возвращался ежедневно через узкую, охранявшуюся часовыми боковую дверь: пройти через нее можно было лишь по одному.
Дрого впервые дежурил на четвертом редуте. Едва выйдя на площадку, он посмотрел направо, на покрытые коркой льда и сверкавшие в лунном свете скалы.
Ветер, гнавший по небу маленькие белые облачка, стал трепать полы его шинели — новой шинели, которая значила для него так много.