Довез он меня до квартиры и поехал на постоялый двор лошадей кормить. Я умылся да переоделся, отыгранного «Андрея Шенье» к прочим пушкинским рукописям приложил, а с собою в Антоновку взял эти «Записки». Чтоб события в них занести, какие доселе произошли. И пешком пошел на постоялый двор.
— Я бы заехал за тобою, — сказал Савка.
— Пойдем в трактир. Пообедаем, выпьем на дорожку.
— Подлизываешься? — усмехнулся Савка. — Эх, барин, Александр Ильич, кабы не любил я тебя, как брата…
Ладно пообедали, выехали и… поспели. К последнему вздоху Серафимы Кондратьевны чудом поспели.
Подле нее уж и священник был, и монашки тихо горевали. Кормилица моя еще в сознании находилась, хотя на глазах слабела, жизнь теряя.
— Прощайтесь, — сказал батюшка. — Чудом поспели.
Бабы дворовые и девки тихо плакали, меня стесняясь. Потом мужская дворня пошла: все любили ее, искренне любили. Да и я с трудом тогда слезы удерживал. Долго длилось прощание, слабела на глазах кормилица моя.
Наконец все попрощались, кроме меня да Савки. Я хотел его последним оставить, единственный сын все-таки, но она по-иному решила, прошептав через силу:
— Савушка, сынок… Уступи Сашеньке. Старший он братец… Слово сказать ему надобно…
Савка попрощался с маменькой своей и тут же вышел, слезы рукавом размазывая. А я на колени у ее изголовья стал.
— Из краев… дальних… горничная приезжала… велено от графинюшки…
Отходила она, слова еле слышно с уст ее слетали. Я ухом приник, чтоб расслышать.
И расслышал последнее:
— Ваничка… внучек мой… Ваничка…
И все. И тихий последний вздох ее я скорее душою своей уловил, так ничего и не поняв…
Пишу все это уж после похорон. Завтра во Псков меня осиротевший Савка отвезет.
Дописываю «Записки» сии много времени спустя. Задним числом дописываю, потому вместо дат будут отныне только события.
На следующий день после прибытия во Псков я был арестован. Господами в голубых мундирах.
ВСЕ ЛЕСТНИЦЫ РОССИЙСКИХ КАЗЕМАТОВ ВЕДУТ ТОЛЬКО ВНИЗ
Свеча первая
Помнится, я сидел за столом вместе с солидным, уже в годах, орденах и полковничьем чине господином в голубом мундире. Он вел светскую беседу о роговой музыке, сокрушаясь, что сия традиция исчезает ныне совершенно, а двое его помощников в цивильном тем временем деловито рыскали по моей квартире.
— Хор рожечников являет поразительное звучание, коли доводилось вам слушать его во время лодочных катаний по Неве. Каждый рожок ведет лишь свою собственную ноту, но какова же сила общей созвучности при слаженной игре всех сорока осьми рогов! Божественно! В особенности когда хор исполняет русские песни. Божественная патриотичность и державная гармония охватывают душу слушающих…
Я не поддерживал беседы. Был растерян? Угнетен? Взволнован? Ничуть не бывало. Я был скорее удивлен и расстроен, а посему и мысли мои вились удивленно-расстроенным роем.
Вот такой клубок на меня обрушился, и я его распутать пытался. А о себе и не подумал. За что бумагу об арестовании на неопределенный срок мне показали, почему в квартиру мою офицерскую с обыском вломились, в чем обвинен я сейчас и какую же безвинность мне доказывать придется, где и кому?..
Не думал. Не потому, что такой уж хладнокровный, бесчувственный или там спокойный, а потому, что — русский. А каждый русский с рождения, от материнского молока понятие на всю свою жизнь получает, что вина не столько в поступках его содержится, сколько в столах канцелярий государства Российского. Там, там вина каждого подданного хранится за казенными печатями, почему никаких доказательств не требует и никаких оправданий не принимает…
— Чьи стихи это?
— Пушкина.
— Присовокупляю к «Делу».
— На каком основании?.. — вскочил я, помнится. — К какому такому делу? По какому такому праву?
— Сидите, сидите. Стихи-то не ваши, а Пушкина. Зачем же вскакивать, кричать?
— Но позвольте, однако же, сударь, это… это ни в какие ворота. Это — личные вещи.
— Не может быть в России ничего личного, коли во-прос государственности касается.
— При чем же здесь государственность, помилуйте?
— А это уж как вам доказать удастся.
— Мне?..
— Вам, господин Олексин, вам. Так что подумайте о сем. Досуг для осмысления сего вам будет предоставлен.
Еще чего-то поискали присные его, книги просмотрели, на пол каждый пролистанный томик бросая. Не откровения мудрецов их интересовали, а моя восторженная откровенность в заметах на полях. Но ничего не нашли ни на полях, ни меж страницами.
— Имеются ли еще какие-либо записи в квартире вашей, господин Олексин?