— Ну так. Нормально. Только долго нельзя держать, час подержишь, и все.
— Все понятно. — Ринка вздохнула и взяла Бабтоню за сухую ладонь, вдохнула запах лаванды и черного перца. Вспомнила вдруг, что так и не проверила, умеет ли Бабтоня вызывать град. — Пошли на улицу, баб.
Около крыльца валялись чурочки от стройки деда Толика — они были белые, будто дерево только- только взрезали наискось, и пахли стружками. Ринку осенило:
— Баб, слушай, я хочу чего-нибудь построить. Научи меня гвоздики забивать — ну вот чтоб две эти чурочки сколотить? Я тоже хочу строить как дед Толик. Ну пожалуйста, а?
Бабтоня кивнула и отправилась за молотком и гвоздями — Ринка пулей вылетела с крыльца. Подбирать чурочки — а внутри все дрожало, как у охотничьей собаки, которая наконец-то вышла на след зайца. Бабтоня приладила чурочки на скамейке, поставила гвоздик на то место, где ему полагалось быть, сноровисто размахнулась и ловко ударила по шляпке. Шляпка тут же мягко вошла в древесину — еще два удара, и гвоздь сидит как влитой.
Только что светило солнце, и куда ни глянь — до самого горизонта ни одной тучки. Секунда — и набежало непонятно откуда взявшееся облако, из него посыпались жесткие, словно слежавшиеся льдинки, снежинки. Стало совсем темно — как вечером, в сумерках, а с неба все сыпалось и сыпалось без конца.
Настоящий град — сомнений не оставалось. Град оттого, что Бабтоня забила гвоздь.
Ринка с Бабтоней замерли.
— Ах я, дубина стоеросовая! — опомнилась Бабтоня и кинулась по мокрым ступенькам, не обращая внимания на град. К беседке, убирать со стола вязание, в котором уже, как в вороньем гнезде яйца, лежали градины.
Горошина — лесной орех — мячик для настольного тенниса: градины превращались в какие-то безобразно большие ледяные глыбы.
«Витька!» — вдруг вспомнила Ринка и похолодела.
Про него-то она и забыла.
А потом — сорвалась с места и, не чувствуя под собой ног, забыв, что сверху остро хлещет градом, по плечам, по затылку, жестоко бьет по спине, понеслась к Женькиному участку.
«Он живой? Ему, небось, больно и холодно? Как же я забыла?» — горячо стучало в висках, хотя на улице стало прямо как в холодильнике.
Ринке казалось, что она бежит целую вечность и чем больше она старается, тем больше не успевает.
Лес навис над головой, казался больше и страшнее — то ли от грозового черного неба, то ли просто от страха, от которого подводило живот, страха, что не успеет.
Ринка споткнулась, вбегая в калитку, почти проехалась голыми коленками по острым камешкам гравия приземлилась на ладони — и не приземлилась даже, а просто коснулась земли легонько, оттолкнулась от нее в стремительном беге и затормозила за крыльцом.
Витька был, конечно, тут — куда бы он один делся?
Он поднимал руки беспомощно — как раненый зверь, лишившийся последних сил, — старался прикрыть ими голову, спрятаться, отмахнуться от огромных градин. Он мычал — жалко, утробно, будто ребенок, которого незаслуженно обидели. А равнодушный град хлестал, бил белые ладони, оставлял на толстых запястьях красные следы, барабанил по голове, по ушам в веснушках.
Раньше Ринка боялась подойти к нему близко, а теперь забыла про все и только думала — сможет ли перетащить его через дорожку, туда, под крышу крыльца, где сухо и не сыпется на голову острый лед.
«Подожди, сейчас, Витька, сейчас, потерпи». — Она положила его руку себе на плечо, та соскальзывала, потом другую, взвалила на спину, будто огромный синий трикотажный рюкзак.
Ринка никогда еще не таскала таких тяжестей. Витька был тяжелый — очень тяжелый, — он бессильным живым грузом давил к земле, грозя свалить Ринку с ног, мычал громко, тревожно, будто боялся тоже, что она его уронит.
«Главное — не упасть, не упасть», — думала Ринка и делала маленькие, микроскопические шажки к крыльцу, а в лицо било ледяным градом, наотмашь.
Еще, еще один шаг! Ноги свинцовые, кажется, что от усилий, от тяжести сейчас лопнут глаза, оторвутся руки, она упадет без сил. Но она не может упасть — потому что на спине у нее Витька, которого во что бы то ни стало надо донести до крыльца.
Еще шажок — и Витька огромным мешком скользит куда-то в сторону. «Все пропало, — мелькает в голове у Ринки. — Как же я его теперь подниму?»
Он все падает и падает, и кто-то подхватывает его и говорит Бабтониным голосом:
— Рин, держи за ту руку.
И она держит — и они тащат его уже вместе, теперь намного быстрее, Бабтоня уверенно несет Витьку, будто он и не тяжел вовсе. Ступенька, еще одна — и лавочка, куда Витька плюхается обессиленно, словно он сам дошел до дома, и жалобно мычит.
Бабтоня пригладила совершенно мокрые, ставшие мелкими-мелкими кудряшками волосы и выразительно посмотрела на Ринку.
Они стояли молча, пока не кончился град — так же внезапно, как и начался.
Двадцать шестое июня.
Дневник, когда ты читаешь про волшебство в книжке или просто мечтаешь о нем, засыпая под летний дождь, то представляется, как же хорошо будет, случись в твоей жизни чудо. А когда оно подходит близко-близко, то страшновато. Так, что и проверять уже не очень-то и хочется. Потом все оказывается таким же обычным, как завтрак, обед и ужин. Вызвала Бабтоня град — а будто так и надо.
Женька прибежала вся испуганная, и глаза у нее были как блюдца. Но потом она увидела, что мы увели Витьку на крыльцо, и перестала бояться.
Вечером я пять раз пересказывала Рудику, как все было. А Женька закатывала глаза и говорила: «Это что теперь, если мне приспичит полить сад, нужно просто попросить Бабтоню помыть окна?»
Вот ведь и вправду непонятно, что теперь делать с этими чудесами — просить Бабтоню варить варенье, чтобы вечером подольше погулять под звездами? Вкручивать лампочки, чтоб полюбоваться на радугу? Глупо как-то.
Я даже спросила у Бабтони: «Как так получилось, что ты погоду меняешь?»
«Не знаю, — сказала она, — получается как-то, а почему — кто ж его знает». А Женька сразу пристала: «Я, — говорит, — у вас буду просить солнышка, можно?»
Бабтоня сделалась серьезная-серьезная и сказала: «Нет, миленький. Я вот думаю, такими вещами играть нельзя». И я догадалась — для Бабтони это как для меня громкая тишина. Как дождь и снег — вот вроде и идет, а как к этому относиться — не знаешь. Оно не плохо и не хорошо — просто так.
На чердаке, потом уже, я нашла старинную шкатулку — она открывается запросто, ключа не нужно. Шкатулка пахнет табаком и вишневыми косточками, наверху у нее две створки, как большие двери, вроде тех, что в каждой комнате дворца Кусково, куда мы ходим гулять с Бабтоней и Ритой осенью. Внутри — много-много старых фотографий. Они стали совсем желтые, с заломанными уголками, со странными пятнами. А на них — офицеры в гимнастерках и галифе, совсем как в старом кино про войну, еще люди с какими-то аппаратами, в огромном поле, за горизонт. И дети — в пальтишках и шапочках, на каруселях, или просто стоят с медвежонком в руках. Я почему-то подумала, что некоторые девочки очень уж похожи на маленьких маму и тетю Маняшу — только откуда они бы тут взялись?
Еще я все думаю и думаю вот про что. Когда в прошлый раз приезжали мама и папа, я слышала, как они разговаривали — ну про санаторий там, про разное. Мама все говорила: «Нет, ну это все-таки такой груз — оставлять на маму детей на все лето, она же все-таки в возрасте». А папа повторял свое любимое: «Вот ведь в чем тут штука, пойми ты — нашим старикам это нужно больше, чем внукам. Мы их занимаем, чтобы у них появился смысл жизни».
Что же это получается — Бабтоне больше нужно быть со мной и Ритой, чем мне с ней? И как понять — кто кому больше нужен? Тетя Маняша всегда спрашивает — кого ты больше любишь, маму или папу? А я