совершать просто читатель. Распространилось не чтение собственно, а заправское разгадыванье книги. У такого разгадывания свои преимущества и права по сравнению с чтением, только не следует смешивать два эти ремесла, равно как несправедливо требовать от читателя, хотя бы и вдумчивого, чтобы читал он в книге то, что не удалось самому автору.
«Листья травы» и «Моби Дик» — чтение, бесспорная классика, книги выдающиеся. Время раскрыло их значительно большему кругу людей, чем тот, что обратил на них внимание когда-то. Но даже время бессильно вписать в эти книги то, чего в них не содержалось изначально, на что не хватило сил у создателей этих книг. У Мелвилла гармоничный творческий порыв заменен головной, логически поставленной задачей. Напрягаясь до последнего предела, писатель воздвигнул конструкцию, монументальную, но все же конструкцию, а не жизнь живую создал, какая бьется под переплетом хотя бы «Хижины дяди Тома», притом, что замысел, глубина «Моби Дика» несоизмеримы с наивной, поистине «детской» чувствительностью Бичер-Стоу. Уитмен — поэт более самобытный, чем Лонгфелло, но читатель, просто читатель, читает не «замысел» и не «самобытность», читает он книгу. Историки литературы сколько угодно могут объяснять теперь, что вступительная глава к «Алой букве» Готорна, так называемая «Таможня», в известном смысле важнее самой книги: в этом вступлении истоки новейшей американской прозы. Однако в свое время, когда Готорн пользовался популярностью у нас, в России, перевод «Алой буквы» вышел без этой, по-своему замечательной, главы. Препятствий никаких тут не было, кроме одного, естественного читательского восприятия: читатели бы через эту «Таможню», что называется, не прошли. И было бы исторической и литературно-критической несправедливостью упрекать их, будто они чего-то не поняли, нет, это сам автор не исполнил своего замысла. В книге остается на века и что создано автором, и что не удалось ему. Так и остается, в этой, если позволено будет сказать, пропорции. Иногда, под воздействием вкусов какой-либо читательской среды, возымевшей влияние, пропорция вроде бы меняется, второстепенное выходит на первый план, неудача оправдывается, и великая книга может быть потеснена произведениями второго ряда, но это — временно. Винтерих вспоминает, например, о соперничестве Диккенса и Теккерея. Сколько было попыток, еще при жизни Теккерея, уравнять его с Диккенсом и даже поставить выше создателя «Пиквикского клуба». Говорили, что Теккерей писатель более серьезный, более тонкий и уж, конечно, более критичный, чем Диккенс. Но «серьезность» и «тонкость»— это ведь не собственно творческие достоинства. Творчество — всесторонний дар. И сам же Теккерей, когда при нем заходила речь о Диккенсе, говорил одно — гений.
Временная переоценка не способна отменить приговора вечности. А вечность, если расшифровать это понятие исторически, складывается на основе опыта целого народа, выдвинувшего создателя великой книги. Поэтому проходит мода, и над потоком текущей литературы остаются все те же ориентиры, все те же книги, которые привыкли видеть мы у себя на полке: все тот же «Робинзон» и «Пиквикский клуб», все тот же Марк Твен.
Винтерих написал свои очерки для широкой читательской аудитории, для любителей книги, библиофилов, а специалистов-книговедов отсылает он к другим, более фундаментальным изданиям. Он почти не затрагивает существа знаменитых книг, бегло и по случайным приметам судит о той или иной эпохе, однако это не его задача. Кроме того, говорит в самом деле об очень известных книгах, о которых вообще много знают. Его очерки можно было бы назвать «Очерками о старых знакомых», потому что в самом деле редкий любитель чтения не держал в руках тех книг, о которых идет здесь речь. Книги эти у многих есть, наверное, на полке, но вот история их появления на свет известна далеко не каждому читателю.
ДАНИЭЛЬ ДЕФО
И «РОБИНЗОН КРУЗО»
Томас Страдлинг носил свое имя, вероятно, не зря, потому что «страдлинг» значит по-английски «морская походка». Профессия кладет печать на человека, и уж, конечно, походка у Страдлинга была морская. Он был моряком и даже капитаном, по крайней мере к тому времени, когда попал во всю эту историю. Впрочем, отличить простого матроса от капитана тогда было нелегко. В ту пору, а было это в 1704 году, суда, ходившие в океан, не имели лифтов, гимнастических залов, плавательных бассейнов, и не было никаких разделений на «классы», а был капитан и его команда. Занимать место капитана мог тот, кто был просолен насквозь. А Томас Страдлинг, если быть к нему беспристрастным, свое дело все-таки знал.
Но вот на судне «Пять портов» попался ему помощник, сущее наказание. У помощника был норов, у капитана — власть, которая в открытом море имеет особую силу. Этот штурман Александр Селькирк, или Селькрейг, шотландец, седьмой сын у матери, как-то учинил скандал в церкви и его хотели было наказать, но он предпочел бежать из дому. Печальный конец предрекали ему наставники, однако их имена забыты, а Селькирк обрел бессмертие, хотя и под другим именем, но все равно этого права на бессмертие у него теперь никто не оспаривает.
С капитаном штурман повздорил на берегу, что, вообще говоря, случается редко. У моряков так: в море ссорятся, на суше мирятся. «Пять портов» встал на якорь возле архипелага Хуан-Фернандес у берегов Чили. И тут ссора достигла высшей точки. Штурман сказал, что лучше он останется на берегу, чем будет сносить насмешки капитана. Возможно, он ожидал, что капитан Страдлинг расчувствуется и станет вежливее. Вместо этого капитан поймал помощника на слове: «Пять портов» ушел в море без Александра Селькирка, который пожалел о сделке, едва она состоялась. Он бросился в воду вослед кораблю, уходившему прочь, он горестно вздымал руки, уста его твердили мольбу о прощении.
Прошло четыре года и пять месяцев, и другое судно сняло Селькирка с этого острова. Должно быть, со своим спасителем Селькирк держался учтивее. Во всяком случае, он проплавал с новым капитаном три года и не без пользы для себя. В конце 1711 года он вернулся в Англию вполне самостоятельным человеком. О его жизни на острове уже знали, у него спешили взять интервью ведущие репортеры того времени. Самым блистательным среди них был, без сомнения, Ричард Стиль [2] если, конечно, не считать Даниэля Дефо, но виделся ли он с Селькирком — этот вопрос остается спорным в истории литературы.
Даниэль Дефо. Гравюра Гедана
В 1703 году, за несколько месяцев до того, как пуститься в путешествие с капитаном Страдлингом, Александр Селькирк мог обратить внимание на объявление о розыске «мужчины среднего роста, худощавого, лет сорока, брюнета, но в парике, с горбатым носом, острым подбородком, серыми глазами и большой родинкой в углу рта». Человек этот был Дефо, крещенный под фамилией Фо, но прибавивший к ней частицу «де», очевидно, стыдясь скромного происхождения из семьи мясника. Молодой Де Фо (а именно так он писал свою фамилию) сначала хотел стать священником, но потом занялся мануфактурной торговлей. Дело оказалось невыгодным, как и несколько других, им затеянных коммерческих предприятий.
Примерно в 1700 году, на сороковом году жизни, Дефо нашел себя. Он стал журналистом, и с тех пор журналистика Англии и Америки не рождала равного ему. Репортер, ведущий редактор, автор сенсационных статей, литературный поденщик, пишущий за других, — все умел он делать, не говоря о том, что он был мастером правдиво выдумывать. Он был великолепным политическим пропагандистом, а в иронии был так искусен, что иногда его понимали неправильно, что, впрочем, часто бывает с мастерами иронии. Так, по крайней мере, получилось в 1703 году, когда его памфлет «Простейший способ разделаться с раскольниками» привел к уголовному розыску. Дефо находился некоторое время в Ньюгейтской тюрьме и познал тяжесть колодок.