Таити. Мама больше не хотела рожать детей на пляже. Поэтому самый младший родился, как и вы, в больнице, в Папеэте на Таити. Но отец был там несчастлив. Слишком много людей, машины, каменные дома, шум, да и пляж далеко. И никакой седьмой волны. Он увез нас на Бора-Бора. Здесь тоже есть машины, но меньше. К тому же тут он может спокойно вырезать свои «тики». И продавать. А если ничего не продаст, всегда может порыбачить. Тики — это языческие божки. Лучше всего, когда они вырезаны из вулканической породы. Самые большие тики находятся на острове Пасхи. Когда я родилась, отец вырезал из камня своего первого тики. У него большие глаза, и он смотрит на океан. У всех тики большие глаза, а еще, уж не знаю почему, — пенисы. Это довольно странно, потому что у полинезийцев, как правило, очень маленькие пенисы. Когда душа умершего переселяется в тики, его глаза увеличиваются, и статуя видит больше и дальше, чем видел человек. Когда я умру, моя душа тоже переселится в тики. И я буду вечно смотреть на океан глазами, которые будут больше, чем у моих бабушки и матери. Насчет того, что глаза станут больше, мне кажется, это ерунда. Но мой отец в это верит. Я — нет. Больше того, я вообще не хочу смотреть на океан, когда умру. Тем более целую вечность. Я уже насмотрелась на него при жизни. Это он отделяет меня от настоящего мира. Я не хочу провести всю жизнь на шестнадцатой параллели, у экватора, на острове, где нормальные люди проводят только медовый месяц. Сколько времени может длиться медовый месяц?! Две, три недели? Сколько раз можно приходить в восторг от разнообразных оттенков синевы океана и яркой окраски рифовых рыб? Если дать этим рыбам имена, через неделю можно проверять их присутствие по списку. Каждый день одно и то же. И вскоре уже хочется вернуться домой, в свою постель, в родной город, где настоящие книжные магазины, театры, кино, университеты, а зимой идет снег и ждешь прихода весны. Здесь нет ни весны, ни зимы. Здесь всегда только лето. До тошноты. Это неправда, что дети, зачатые на Бора-Бора, счастливее других, потому что начали жизнь в раю. Не только зачатые, но и рожденные на Бора-Бора ничем не счастливее детей из вашего Франкфурта. Нет! Никакой это не рай. Я ненавижу синеву океана со всеми ее оттенками! Я сыта по горло жизнью на красочной открытке с потрясающими видами. Я завидую каждому самолету, который отсюда улетает. Мне хочется провести медовый месяц в каком-нибудь огромном, переполненном людьми мегаполисе со множеством высотных домов, где никто никого не знает, вода прозрачная и течет из крана, и можно слушать радио, стоя в пробке, а вечером надеть красивое платье и туфли и пойти в оперу. Здесь, кроме туристов, мало кто знает, что такое опера, а кожаные туфли надевают только на свадьбу и на покойника, когда кладут его в гроб. О том, что бывают автомобильные пробки, тут узнают из телевизора. В свой медовый месяц я хочу каждый вечер помогать мужу снимать костюм. Глаза б мои не глядели на мужчин во влажных бермудах и застиранных футболках. А скажите, поляки носят костюмы?
Мачеха
Это будет второе Рождество, которое он проведет в доме отца.
То есть второе с тех пор, как он познакомился с мачехой и единокровной сестрой.
Сложнее всего ему приходится, когда наступает время преломить облатку [1].
Первым делом — с отцом. Это как раз не требует особых усилий. Он молча обнимает отца, который стоит со слезами на глазах и тоже не может выдавить из себя ни слова. Затем мягко отстраняется, отламывает кусочек его облатки, вначале глотает слезы, потом облатку и снова прижимает отца к себе. И снова плачет, и снова молчит. Его отец всегда плакал молча…
Он прекрасно помнит тот последний раз, когда мама кричала на отца. Она сидела на диване, курила, пила вино и все говорила, говорила, часто срываясь на крик. Посредине комнаты, на заляпанном ковре, стоял черный чемодан. Мать повернулась к отцу спиной, а ему велела уйти в свою комнату. Он вышел, закрыл дверь и стал подслушивать. Мама кричала долго. Утром она отвезла его в школу, а через несколько дней они вдвоем улетели в Ирландию. В аэропорту он до последней минуты искал глазами отца, но так и не нашел.
Новый папа, Брайан, отвозил его в новую школу в Дублине, а по вечерам учил английскому. Потом родилась Кася, и он уже сам ездил в школу и возвращался вечером домой. На автобусе, с пересадкой. Для Брайана он перестал существовать. Совсем. И через несколько месяцев к этому привык. А английский выучил уже самостоятельно.
Однажды, случайно, он наткнулся у дома на почтальона. На конверте увидел свои имя и фамилию. Прочел письмо от отца. Первое за четыре года, хотя отец писал ему каждую неделю. В тот день он не пошел в школу. А вечером, за ужином, сказал матери по-английски, чтобы слышал Брайан:
— Сегодня среда. В субботу я улетаю в Польшу. Отец пригласил меня на рождественские праздники. Мой отец. Ты его помнишь, мама? Я — помню. Отдай мне его письма.
Потом он пошел к телефону и позвонил в Гданьск. Через два дня курьер передал ему распечатку электронного авиабилета в Польшу. А вечером мать пришла к нему в комнату:
— Твой отец любил только себя. Свои проекты, свою фирму и свою карьеру, которую, впрочем, так и не сделал. Только когда родился ты, он вдруг обнаружил, что у него есть семья. Но было уже поздно. Когда-нибудь ты все поймешь, — сказала она, положив рядом с компьютером стопку писем, перетянутых красной резинкой. Он не стал их читать.
В аэропорту Гданьска его встретил отец.
Полный мужчина в очках, в слишком тесном пиджаке и грязных ботинках стоял, высоко подняв над головой руки, и держал картонную табличку, на которой были написаны имя и фамилия.
Он подошел к отцу не сразу, сначала попытался вызвать в памяти его образ четырехлетней давности. Поэтому немного потоптался в сторонке, у турникета, за дверью, ведущей в зал прилета.
Отец хотел его обнять. Ему этого не хотелось, и они пожали друг другу руки. Поехали на такси по направлению к унылому микрорайону. В машине молчали. Потом на вонючем лифте поднялись наверх.
Дом он помнил смутно, а вот эту вонь в лифте вспомнил моментально. На десятом этаже, у двери, их ждала молодая женщина. Рядом, ухватившись ручонками за ее юбку, стояла девочка с голубыми, распахнутыми от любопытства глазами. Девочку звали Кася. Еще одна единокровная сестра по имени Кася…
Ему отвели отремонтированную к его приезду комнату сестры, а малышку отец с Моникой приютили у себя в спальне.
Моника делала все, чтобы ему было хорошо. Как будто хотела доказать, что может быть ему хорошей матерью. Но чем больше она старалась, тем больше он это игнорировал.
Ему казалось, что любая благодарность, любой жест симпатии в адрес Моники будет предательством по отношению к матери.
Утром они сидели с отцом на кухне, вдыхая аромат макового пирога, пили чай и разговаривали. В какой-то момент отец спросил о матери. Как ему показалось, сухо, из вежливости, словно «для галочки». Такое равнодушие его задело. Ведь мать была для него самым близким человеком.
— Зачем спрашиваешь, если тебя это совершенно не интересует?! — выкрикнул он.
Тогда к нему подошла Моника и тихо спросила:
— Ты вообще знаешь, как твоя мать обошлась с отцом?
— Не хочу знать! Это вообще не твое дело! И нечего тут лезть из кожи вон. Тебе никогда не стать такой, как она. Никогда!
Он резко вскочил, расплескав чай, хлопнул дверью и вернулся в «свою» комнату.
Вечером, когда они преломили облатку и поздравили друг друга с Рождеством, ему не удалось найти слов, чтобы попросить у мачехи прощения. Хотя очень хотелось. Но Моника, кажется, догадалась об этом, потому что она сжала его руку и молча улыбнулась…
В этом году он прилетел в Польшу на Рождество второй раз. Моника встречала его вместе с отцом, и он ее поцеловал. В комнате Каси его ждал компьютер, а на ночном столике у кровати стояла в рамочке выцветшая фотография матери.
Вечером, за рождественским ужином, он решил: первой, с кем он преломит облатку, будет Моника. И снова не мог выдавить из себя ни слова…