и сплошные ограничения и запреты. Нельзя ходить одному, а только строем и только с песней. Если один, то должен иметь при себе бумагу за подписью командира, что рядовой такой-то направляется туда-то с такой-то целью. Бляха, пуговицы и сапоги должны быть надраены, подворотничок подшит, а если нет, накажут. Постель надо заправлять так, а не эдак. Нельзя лечь пораньше и встать попозже. Говоря со старшими начальниками (а у рядового все старшие), надо стоять навытяжку и употреблять дикие грамматические формы: «слушаюсь», «так точно», «никак нет» и «не могу знать». Каждого встречного с лычками на погонах или звездами прилежно приветствовать. Все время быть бдительным не в смысле разоблачения возможных шпионов, а как бы не пропустить какого-нибудь самодура, который придерется к тому, что младший по званию не сразу отдал ему честь. Принудительная служба в армии есть форма рабства, и это не частное мнение, а факт. Нам все время вдалбливали убеждение, что дисциплина в Советской армии держится на высокой сознательности. На самом деле в сознательность нашу никто ни на грош не верил, и дисциплина держалась только на страхе — получить наряд вне очереди, загреметь на «губу», попасть в дисциплинарный батальон, где, по рассказам, вообще уже никакой жизни. И именно потому, что жизнь так строго и неоправданно регламентирована, человеческое естество против этого регламента протестует. А поскольку в армии цивилизованные формы протеста (голодовки, забастовки, демонстрации) никак невозможны, то возникает почва для таких крайних форм, как дезертирство. Но на такое безнадежное дело решаются только самые отчаянные или сумасшедшие. Нормальный же человек на такое не идет, но душа-то все равно протестует, и его так и подмывает преступить все запреты, нарушить все предписания и сделать все, чего делать нельзя. Вот и я не упускал возможности сделать то, чего делать нельзя, и при этом никаких угрызений совести не испытывал.
Глава двадцать седьмая. Любовь и армия
Господа генералы
Весной 1991 года состоялась у меня знаменательная дискуссия с пассажирами самолета рейса 258 Мюнхен — Москва. Еще в аэропорту я обратил внимание на группу соотечественников, мужчин в возрасте между сорока и пятьюдесятью, одетых по-разному, но как будто с одного склада. Держались они кучкой, и выражение лиц у всех было одновременно надменное, настороженное и испуганное. В руках у них были одинаковые картонные коробки. Уже в самолете сосед по креслу, сотрудник журнала «США и Канада», сказал, что люди с коробками — генералы из Генштаба. Ездили в Германию по приглашению бундесвера. В коробках везут подаренные немецкими коллегами столовые сервизы. Через некоторое время генералы узнали, что с ними летит автор «Чонкина», только что напечатанного, широко обсуждавшегося и страстно проклинавшегося высшими военными чинами. Мне передали, что руководитель делегации генерал Богданов приглашает меня побеседовать. Я понимал, что вряд ли найду среди них поклонников, но пошел к ним в первый класс.
— Скажите, — спросил Богданов, — вот нас, военнослужащих, интересует: как вы думаете, ваш «Чонкин» нравится советским воинам?
— Нравится, — сказал я.
— Вы так думаете? Всем советским воинам нравится «Чонкин»?
— Ну почему же всем? — улыбнулся я. — Не всем, а приблизительно от рядовых до полковников.
Что тут началось! Генералы стали кричать, перебивая друг друга, и перевели разговор на такой убогий уровень, что я пожалел, что пришел к ним.
— А вы знаете, чем отличается генерал от полковника? — спросил один из них.
— Знаю, — сказал я. — Лампасами.
Это вызвало еще большее возмущение. Один из них кричал, что он получает зарплату только на двадцать рублей выше полковника. Другой — что у него жена кандидат филологических наук, а сам он два года служил рядовым. То, что я служил вдвое больше, его не смягчило.
— Вы не любите нашу армию! — вопил он истерически.
— Не люблю, — сознался я. — Я вообще никакую армию не люблю.
Я попробовал им объяснить, что армию любить необязательно, достаточно понимать необходимость ее существования. Можно уважать офицеров и жалеть солдат. Можно признать нужду в собственном пребывании в армии на какое-то время. Но любить армейские порядки, тем более солдатскую службу, про которую даже в уставе написано, что она состоит из тягот и лишений, так же противоестественно, как любить тюрьму. Сравнение Советской армии с тюрьмой показалось генералам уж таким кощунственным, что они, будь у них возможность, меня бы тут же расстреляли.
Разговор все больше напоминал мне проработки в Союзе писателей, от которых я, слава богу, отвык. Я поднялся с кресла и хотел вернуться к себе в экономический класс, но передо мной стояла стюардесса с тележкой и широким задом, который перегораживал весь проход между креслами.
— Пропустите, пожалуйста, — попросил я ее.
— Ничего, подождете, — буркнула она, желая, видно, понравиться генералам. А те продолжали кричать мне в спину, что такие, как я, хотят ослабить нашу Советскую армию, да напрасно стараются: Советская армия себя еще покажет. Последняя фраза на фоне происходивших в стране событий звучала вообще крайне глупо. Армия себя еще покажет… Кому и ради каких целей? Я огрызался, говоря генералам, что они себя уже показали в Афганистане.
Что и говорить, этот разговор не прибавил мне любви к армии. Не слишком растет во мне уважение к ней сегодня, когда я вижу на московских улицах солдат, клянчащих у прохожих деньги.
Особое задание
Обычно я просыпался за минуту до подъема. А тут меня разбудила команда: «Рота, подъем!» Я удивился: неужели так заспался? Спросил у Генки, который час. Он сказал: полшестого. Подъем за полчаса до положенного бывал и раньше, когда объявлялась учебная тревога. Но тогда все вскакивали и, одеваясь на бегу, неслись к пирамиде с оружием. А тут просто: «Рота, подъем!» Я вышел в коридор, спросил у дневального, в чем дело.
ъ— Не знаю. Пришел Дикий, говорит: «Поднимайте роту». Я спросил, надо ли объявлять тревогу. «Нет-нет, — говорит, — не надо. Просто подъем, и все»…
Появился старшина. Я с тем же вопросом к нему. Он пожал плечами. Обошел казарму и сказал:
— Всем оправиться, умыться, и через десять минут построение на улице.
Когда строились, там уже стояли Ковалев и Догадкин. Старшина подбежал к Ковалеву:
— Товарищ подполковник…
— Ведите роту в столовую, — прервал его Ковалев.
Шли тихо, без песен. Быстро поели. Вернулись в казарму.
— Ждите новой команды, — приказал старшина. — Разойдись!
Через полчаса вышли, а на плацу уже весь батальон — вместе с нами восемьсот человек. И длинная вереница машин «ГАЗ-63».
Скомандовали:
— По машинам.
Что случилось, куда и зачем едем, не говорят. Выехали за город и куда-то дальше, дальше. Минут через сорок остановились на краю леса. Построились вдоль дороги. На виллисе подкатил какой-то полковник, нам незнакомый. Встал, но из виллиса на землю не сошел. Наши офицеры выстроились у