— А тех, кто нарушает наши заповеди, мы вешаем. За шею.
— А можно… мы уедем? — спросил Губастый с робкой надеждой.
— Нельзя! — оскалился Цезарь, и автоматчики лязгнули затворами. — С Дона выдачи нет. Да и куда ты уедешь?..
Он ушел, и один из охранников запер решетчатую дверь. Дверь была сварена из арматуры и покрашена битумным лаком. Весь барак был разделен такими дверьми на отсеки… Да чего там, на камеры.
— Вот мы попали, — прошипел Сапог.
Шуня беззвучно заплакала. У меня тоже защипало в носу. Все, что случилось с нами, напомнило мне один случай. Мне тогда было восемь лет. Кто-то из старшаков дал мне конфету, большую такую, в блестящей красивой обертке. Я убежал в прачечную, спрятался за стиральной машиной, предвкушая, как вопьюсь зубами в пахнущий Новым годом шоколад.
А под оберткой оказалось собачье дерьмо, аккуратно упакованное туда руками кого-то из младших по воле старшаков-весельчаков…
В проходах между камерами ходили двое вооруженных охранников. Почти все камеры были заполнены. Когда стало тихо, в деревянную перегородку слева кто-то осторожно поскребся, и тихий голос спросил:
— Пацаны, вы откуда?
— Ниоткуда, — ответил Тёха. — Мы здесь родились…
Сапог и Губастый подошли к стене и вступили в разговор. Бич по кличке Бобер из-за стенки рассказал, что у Цезаря в тайге целое государство — лесозаготовки, плантации брусники, женьшеня и рудник.
— Какой рудник? — удивился Губастый.
— Глубокий, нах — шепеляво прохрипел Бобер. — В горе. Его еще при советах построили, а потом забросили, нах. Цезарь прикупил себе. Мужики кайлами камни откалывают, в вагонетках наверх вирают. Потом эти камни дробят и промывают. Получается песок, нах. Его Цезарь японцам продает. Там металл такой… Ванадий, что ли? На руднике народ по три месяца живет…
— А потом?
— Тапки в угол, нах. Но вы не ссыте, малолеток туда не шлют. На звероферме будете пахать, норок кормить и клетки чистить. А девку вашу в обслугу заберут, нах. Курева нету у вас?
— Есть малехо, — ответил Сапог.
— О, тыкни в щелку, внизу. Видишь?
— Ага, — Сапог пропихнул в трещину между досками пару сигарет. — А ты давно здесь?
— Второй год. Аппендицит у меня был, возили вот сюда, в больничку, операцию делали, нах. Теперь вот обратно собираюсь. Цезарь за нами смотрит.
— Ничего себе — смотрит! — фыркнул Губастый. — Сам же сказал — в руднике три месяца живут.
— Ну, так зато деньги хозяину с этого капают какие!
Чиркнула спичка, Бобер шумно затянулся, сквозь щели вывалились сизые пластушины дыма. Сделав еще одну затяжку, он добавил:
— В рудник залетчики идут. Нарушители режима, нах. Как в БУР на зоне. Так что не шалите, детки. Тут юмора не понимают. Но жить можно, нах.
Вскоре после этого всех сидящих в бараке покормили странным варевом из морской капусты, красной рыбы и риса. Потом охранники объявили отбой и выключили свет.
— Валить надо, — прошептал в темноте Сапог. — Уезжать. Тёха! Че молчишь?
Но ему неожиданно ответил не наш бригадир, а Шуня:
— Куда уезжать? — спросила она. — Это пробка. Только не на дороге, а в жизни. Из пробки уехать нельзя…
Это все было вчера. А сегодня утром нас вместе с другими рабами, одетыми в черные телогрейки, выгнали на двор, провели вдоль забора к сопке и под охраной пяти автоматчиков погнали через тайгу к узкоколейке, где стоял товарный вагон и трещала двигателем горбатая оранжевая мотодрезина.
Бобер, оказавшийся довольно молодым парнем со свернутым носом и выбитыми передними зубами, по дороге стрельнул у Сапога еще пару сигарет и поделился:
— В поселке у Цезаря блок-приемник. А щас мы на базу поедем, в тайгу, нах. Километров тридцать пять, можа, больше. Там у нас, хе-хе, Город солнца.
— Чего? — не понял Губастый.
— Утопия, мать ее…
Вагон сильно раскачивается. Мотодрезина везет его как-то странно, толчками. Мы сидим вдоль стен, съежившись от холода. Через небольшие окна под потолком видно небо — пухлые облака, чуть тронутые рассветным огнем.
Посредине вагона, напротив задвинутой двери, на ящике, широко расставив ноги, расположился охранник — молодой парень в камуфлированном климатическом костюме, унтах и мохнатой собачьей шапке. На шее его висит автомат, у правой ноги стоит початая бутылка водки. Время от времени он подхватывает бутылку и делает глоток, при этом оглядывая нас налитыми кровью глазами.
Никто не разговаривает. Видно, что бичи боятся. Мы тоже напуганы. У меня в голове никак не укладывается, как вообще такое может быть — рабы, «вешаем за шею», рудник, автоматы, плетки…
Но еще больше меня пугают глаза Тёхи. Они стали совершенно мертвыми, оловянными какими-то. Наш отчаянный бригадир словно впал в забытье. Он двигается, но как-то заторможенно, точно механизм. И все время держит Шуню за руку, как будто боится, что она исчезнет.
Губастый в такт ритму колес еле слышно бормочет под нос слова песни, которую придумал сам еще в детдоме на музыку иностранной группы «Стикс». Песня называется «Бот он зе ривер», но там слова английские, непонятные, про реку и лодку что-то, а он написал по-русски:
Охранник, в очередной раз хлебнув из бутылки, поднимается, сдвигает автомат набок. Скользнув по нам тяжелым, пьяным взглядом, он останавливается на Шуне.
— Ты! Иди сюда.
Шуня вздрагивает, начинает суетливо оглядываться, зачем-то пытается левой рукой застегнуть кнопку на воротнике пуховика. Правую ее руку крепко сжимает Тёха.
— Я сказал — сюда! — Охранник показушно делает зверское лицо и хлопает себя ладонью по ширинке. — У дяди есть конфетка…
Мне кажется или Тёха что-то тихо говорит Шуне? Нет, наверное, кажется — он все так же сидит с мертвым лицом, словно происходящее его не касается.
Шуня медленно встает, делает шаг, другой. Тёха не отпускает ее руку, и она тянет его за собой, как в детской сказке. «Гусь, гусь, приклеюсь, как возьмусь». Охранник меняется в лице, передергивает затвор автомата. Губастый отворачивается к стенке, плечи его вздрагивают. Он плачет. Сапог, наоборот, вытягивает шею, во все глаза наблюдая за охранником.
— Э, мясо, отпусти ее! — командует охранник Тёхе. — Ты че, глухой?