изображать из себя расшалившегося поросенка.
Однако подобной катастрофы не произошло. Напротив, его речь имела заметный успех.
— Дорогой епископ, — сказал дряхлый генерал Кровопускинг, председатель попечительского совета, тряся его руку по завершении церемонии, — ваше великолепнейшее красноречие посрамило мое скромное дерзание, посрамило его, посрамило. Вы были несравненны.
— Большое спасибо, — промямлил епископ, краснея и переминаясь с ноги на ногу.
Усталость, навалившаяся на епископа в результате этой длительной церемонии, только усиливалась с течением дня. И после обеда в кабинете директора он стал жертвой страшной головной боли.
Преподобный Тревор Энтуисл тоже выглядел усталым.
— Такие церемонии несколько утомительны, епископ, — сказал он, подавляя зевок.
— Весьма, директор.
— Даже портвейн восемьдесят седьмого года не оказал желанного действия.
— Воистину так! Но может быть, — добавил епископ, на которого снизошло озарение, — преодолеть упадок сил нам поможет капелька «Взбодрителя». Некое тонизирующее средство, которое имеет обыкновение принимать мой секретарь. И ему оно, бесспорно, идет на пользу. Более живого, кипящего энергией молодого человека мне видеть не приходилось. Не попросить ли вашего дворецкого подняться к нему в спальню и одолжить бутылочку? Я уверен, он с радостью поделится с нами.
— Как скажете.
Дворецкий вернулся от Августина с бутылкой, наполовину полной густой темной жидкости. Епископ задумчиво на нее поглядел.
— Не вижу никаких указаний касательно величины рекомендуемой дозы, — сказал он. — Однако мне не хотелось бы снова беспокоить вашего дворецкого, который, несомненно, уже вернулся к себе и вновь приготовился вкусить заслуженный отдых после дня, отмеченного особенными трудами и хлопотами. Не положиться ли нам на собственное суждение?
— Разумеется. Вкус очень противный?
Епископ осторожно лизнул пробку.
— Нет. Я не назвал бы его противным. Вкус, хотя совершенно особый, ярко выраженный и даже острый, вместе с тем достаточно приятен.
— Ну, так выпьем по рюмочке.
Епископ наполнил две пузатые рюмки, предназначенные для портвейна, и они сосредоточенно отхлебнули раза два.
— Недурен, — сказал епископ.
— Очень недурен, — сказал директор школы.
— И по телу разливается блаженное тепло.
— Весьма и весьма.
— Еще немножко, директор?
— Нет, благодарю вас.
— А все-таки?
— Ну, самую капельку, епископ, если уж вы настаиваете.
— А недурен, — сказал епископ.
— Очень недурен, — сказал директор школы.
Так как вам известно первое знакомство Августина с «Взбодрителем», вы, конечно, помните, что мой брат Уилфред создал его с целью снабдить индийских магараджей снадобьем, которое помогло бы их слонам сохранять небрежное хладнокровие при встрече с тигром в джунглях, и в качестве средней дозы для взрослого слона он рекомендовал столовую ложку с утренней порцией отрубей. А потому не удивительно, что, выпив по две рюмки на каждого, епископ и директор ощутили некоторые перемены в своем мировосприятии.
Усталость исчезла, а с ней и недавний упадок духа. Оба испытывали необычайный прилив жизнерадостности, и странная иллюзия полного омоложения, которая преследовала епископа с его первого дня в Харчестере, неизмеримо усилилась. Он чувствовал себя пятнадцатилетним сорвиголовой.
— Эй, Кошкодав, где спит твой дворецкий? — спросил он после глубокомысленной паузы.
— Не знаю. А что?
— Да просто я подумал, как было бы здорово пойти и укрепить над его дверью кувшин с водой.
Глаза директора заблестели.
— Еще как здорово!
Некоторое время они размышляли, потом директор испустил басистый смешок.
— Чего ты хихикаешь? — осведомился епископ.
— Да просто вспомнил, каким последним ослом ты выглядел сегодня, когда порол чушь про Жирнягу.
Чело епископа омрачилось, несмотря на превосходное расположение духа.
— А каково мне было произносить панегирик — да, да, гнуснейший панегирик — тому, кто, как мы оба знаем, был подлюгой первой величины. С какой это стати Жирняге воздвигают статуи?
— Ну, полагаю, он как-никак строитель Империи, — сказал директор, человек справедливый.
— Совсем в его духе, — пробурчал епископ. — Всегда лез вперед. Если я с кем не желал иметь дела, так это с Жирнягой.
— И я, — согласился директор. — А смех у него был премерзкий — точно клей лили из кувшина.
— И обжора, если помнишь. Его сосед по дортуару рассказывал мне, что как-то он съел три ломтя хлеба, густо намазанные коричневым гуталином, после того как умял банку мясных консервов.
— Между нами говоря, я всегда подозревал, что он лямзил булочки в школьной лавке. Не хочу выдвигать поспешные обвинения, не подкрепленные неопровержимыми уликами, однако мне всегда казалось крайне странным, что в самые тяжелые недели семестра, когда у всех было туго с деньгами, никто ни разу не видел Жирнягу без булочки.
— Кошкодав, — сказал епископ, — я расскажу тебе про Жирнягу то, что не стало достоянием гласности. В финальной встрече между моим отделением и его на первенство школы в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году он во время борьбы за мяч преднамеренно ударил меня бутсой по голени.
— Не может быть!
— Но было.
— Только подумать!
— Против простого пинка в голень, — холодно продолжал епископ, — никто возражать не станет. Обычное я — тебе, ты — мне, неотъемлемое от нормального функционирования общества. Но когда подлюга умышленно замахивается и бьет, поставив целью свалить тебя, это уже слишком!
— А идиоты в правительстве воздвигли в его честь статую!
Епископ наклонился к своему собеседнику и понизил голос:
— Кошкодав!
— Что?
— Знаешь что?
— Нет, а что?
— Нам следует дождаться полуночи, когда вокруг никого не будет, а тогда пойти и покрасить статую в голубой цвет.
— А почему не в розовый?
— Пусть в розовый, если тебе так больше нравится.
— Розовый — очень милый цвет.
— Справедливо. Очень-очень милый.
— К тому же я знаю, где можно раздобыть розовую краску.
— Знаешь?
— Куча банок.
— Мир стенам твоим, Кошкодав, и благополучия дворцам твоим. Притчи, сто тридцать один, шесть.