Несомненно, что в глазах Сегюра Польша и Россия лежали в одной и той же области причудливых смешений, где века и континенты, варварство и цивилизация складывались в фантастические, невероятные сочетания. Смешение элементов само по себе мешало дать этой области подходящее название. Даже дикари были полудикарями, противореча самим себе. В России все эти несообразности были в некотором смысле живее и очевиднее, чем в Польше. Варвары древности здесь просто ожили, сойдя с барельефов высеченной во II веке колонны и обретя трехмерность. Мало того, раньше Сегюр просто говорил, что, оказавшись в Польше, он покинул Европу; в России же он открыто признал, что противоположностью Европе является именно Азия. Несмелые упоминания «восточной роскоши» в Польше сменяются в «столице Севера», Санкт-Петербурге, пылкими описаниями азиатских манер и костюмов. Направляясь из Варшавы в Санкт-Петербург, Сегюр ехал на северо-восток, даже больше на север, чем на восток. Он чувствовал, что покинул Европу, но знал, что Азия в географическом смысле слова еще не началась. Он открыл некое промежуточное пространство. На самом деле Российская империя располагалась на обоих континентах, и карты XVIII века различали «Россию в Азии» и «Россию в Европе», где, несомненно, и находился Санкт-Петербург. Но проницательный взор Сегюра обнаружил, насколько размытыми оказываются эти границы, когда речь идет о культуре. Смешение это вместе со смешением веков и позволяло Восточной Европе обрести бытие в глазах Европы Западной, в странном промежутке между цивилизацией и варварством.
«Когда я прибыл в Петербург, — писал Сегюр (было это 10 марта 1785 года), — в нем под покровом европейской цивилизации оставалось еще множество пережитков прежних времен». Сложная реальность, наслоения веков были доступны, таким образом, лишь опытному взору путешественника, способного видеть сущность за внешними формами. «Только присмотревшись внимательно», Сегюр обнаружил, «что разница между ними действительно существует; при поверхностном взгляде она совсем не ощутима (sensible); за полстолетия все приучились подражать иностранцам, одеваться, строить жилища, обставлять их, есть, встречаться, приветствовать, давать балы и ужины точно так же, как французы, англичане и немцы»[42]. В этом случае Сегюр, конечно, говорил не об одетых в овчины скифах, а об элегантной петербургской элите с ее изобильными пирами и роскошными празднествами. Способность этой элиты подражать иностранцам Сегюр оценивал по стандартам современной ему «цивильности», служившей общей мерой «цивилизованности» в Западной Европе, то есть во Франции, Англии и Германии. Обсуждая в своей «Истории манер», как было принято есть, общаться, приветствовать друг друга, Норберт Элиас увидел в этих нормах ключ к пониманию того, как представители элиты в этих странах определяли себя по отношению к остальному населению. Сегюр, сам аристократ, нашел новое применение коду цивильности, сделав его мерой различия между странами и народами. Варшава могла соперничать с Веной, Лондоном и Парижем, русские могли подражать аристократии западных стран, но внимательное «рассмотрение» всегда распознает незаметную поверхностному наблюдателю грань между внешними формами и пережитками прошлого.
По мнению Сегюра, «только в разговоре да в некоторых мелочах и виден тот знак, который показывает, где кончается современный русский и начинается древний московит»[43]. Точно так же во Франции XVIII века считалось, что аристократ мог за самыми безупречными манерами разглядеть буржуа. Встречи в пути, разговоры — в которых Сегюр сохранял преимущество, беседуя на родном языке, французском, — обнаруживали недоступные взгляду сокровенные детали. Цивильность при старом режиме могла сводиться к правилам и формам, доступным способному имитатору, но открытие Восточной Европы поставило вопрос о различии, основанном на более современном принципе, на неких основополагающих чертах характера. Русские несли на себе «знак», и Сегюр не собирался допускать, чтобы они выдавали себя за кого-то другого.
Способность узнать «древнего московита» даже в Санкт-Петербурге напоминала о том, что Петру и Петербургу предшествовала Московия. Неудивительно, таким образом, что именно визит в Москву должен был окончательно подтвердить правильность формулы, которую Сегюр применял в Санкт-Петербурге, а до того — в Польше. В июне 1785 года, находясь в свите Екатерины, Сегюр посетил Москву, «это смешение хижин простолюдинов, богатых купеческих жилищ, великолепных дворцов гордого и многочисленного дворянства, этот беспокойный народ, представляющий одновременно самые противоположные манеры, различные века, народы дикие и цивилизованные, европейское общество и азиатские базары»[44]. В Москве «восточные» черты России, ее положение между Европой и Азией были еще очевиднее, затмевая ее традиционный образ северной страны. Однако Сегюр осознавал, что той Москвы, которую он когда-то видел, уже нет, что «огонь поглотил большую ее часть»[45]. За время, прошедшее между его путешествием и выходом в свет мемуаров, французские войска Наполеона с триумфом вошли в Москву, оставили ее в пламени и, побежденные, возвратились во Францию.
Сам Сегюр покинул Россию в 1789 году, с началом Французской революции. Поначалу он оставался на дипломатической службе, благодаря таким свидетельствам своих демократических симпатий, как орден Цинцинната и участие в американской Войне за независимость. В конце концов, однако, он, как и множество других дворян (в том числе и его отец), был арестован и едва не попал на гильотину. Выжив, несмотря на все превратности судьбы, он начал новую, и очень успешную, карьеру, став при Наполеоне советником, сенатором и главным церемониймейстером. Лишь после Ватерлоо, окончательно оставшись не у дел, он нашел свободное время, чтобы написать мемуары. По большей части они отражают живую реакцию путешественника и, вероятно, созданы на основании его собственных заметок и документов. И все-таки со времени его поездки в Россию сменилось целое поколение. Время от времени этот разрыв во времени подчеркивается, особенно когда он размышляет о Москве:
Я не буду долго говорить о Москве; само это слово вызывает слишком много горьких воспоминаний. Кроме того, величественная и прекрасная столица была не раз описана: мало в какой из наших семей не найдется воин, покрытый славой и ранами, чьи рассказы знакомят с дворцами, садами, храмами, лачугами, хижинами, полями, Кремлем, Китай-городом, позолоченными главами церквей, представшими нашим глазам в Москве, с поразительным зрелищем разбросанных тут и там дворцов или замков, окруженных своими деревнями[46].
Глаза путешественника, таким образом, сливаются с «нашими глазами», глазами наполеоновских ветеранов, славных воинов, повествующих о той причудливой смеси, которая именовалась Москвой. И впрямь существовала непосредственная связь между интеллектуальным превосходством любопытного, анализирующего путешественника и обыкновенным завоеванием. Сын Сегюра, Филипп-Поль, участвовал в русском походе Наполеона и оставил живое описание этой кампании, послужившее Льву Толстому одним из источников в работе над «Войной и миром».
Когда Сегюр был в России полномочным послом, его главной задачей было обсуждение торгового договора — тот позволил бы Франции получить свою долю в русской торговле, которую контролировала Англия. В этом был привкус экономического империализма, но даже сам Сегюр не относился к своей миссии слишком серьезно. Он признавался: «Моя деятельность, по-видимому, сама собою свелась к роли внимательного наблюдателя при дворе, на который мы не имели влияния» [47]. Однако внимание наблюдателя не бывает политически нейтральным. И Россия, и Польша предложили себя взору Сегюра, и поколение спустя армии Наполеона приняли это предложение. Путешественники XVIII века, открывшие Восточную Европу где-то в промежутке между цивилизацией и варварством, между Европой и Азией, помогли привлечь взор Западной Европы к ее противоречиям.
Как и Сегюр, Уильям Кокс совершил путешествие по России и Польше тридцати одного года от роду. Поездка Кокса пришлась на 1778–1779 годы; Сегюр побывал в тех же краях всего несколькими годами позже, в 1784–1785 годах. Схожесть наблюдений, сделанных англичанином и французом почти одновременно, показывает, как меняется в это время западноевропейское восприятие этих стран. Сегюр происходил из одного из знатнейших французских родов; Кокс всего лишь состоял на службе у столь же знатной английской семьи. Он был сыном придворного врача, окончил Итон и Кембридж, стал англиканским священником, а затем был приглашен наставником к шестилетнему отпрыску семьи Черчилль в их родовом поместье Бленхейм. В 1775-м он был приставлен к новому ученику, юному племяннику герцога Мальборо,