границ.
Монтескье писал о России издалека, рассуждая о климате, тяготы которого ему так и не довелось испытать. В 1728 году он оказался в Вене и получил приглашение посетить Санкт-Петербург; раздумывая, ехать или нет, он заказал копию фонтенелевского панегирика. В конце концов самой восточной точкой его маршрута стала Венгрия, откуда он повернул в Венецию. «Я хотел увидеть Венгрию, — писал он, — поскольку все европейские государства некогда были то, что Венгрия сейчас, и я хотел познакомиться с нравами наших предков»[517]. И Венгрию, которую он и в самом деле видел, и Россию, которую он лишь воображал, Монтескье признавал европейскими государствами; что же касается до обычаев и нравов, то между Восточной Европой и Европой Западной пролегала пропасть, и эти два региона могла связывать лишь теория отсталости и развития.
Вольтер сочинил свои «Анекдоты» в 1748 году, когда русские отказались предоставить ему материалы для подробного описания петровского царствования. В 1745 году он обратился к Елизавете, предложив написать о ее отце, «создать памятник его славе на языке, на котором сейчас говорят почти при всех европейских дворах»[518]. Однако русская Академия еще не была готова доверить жизнеописание Петра иностранцу. Таким образом, отвергнутый русскими Вольтер имел свои причины возразить Монтескье, утверждая, что эта нация всем обязана Петру. «До него, — писал Вольтер в начале своих «Анекдотов», — его народ знал лишь самые начала искусств, которым нас учит нужда». В заключение предполагаемая первобытность этого народа подчеркивалась пародийными математическими расчетами, показывающими, сколь маловероятно, чтобы среди варваров появился некто подобный Петру, «гений, столь противный духу своего народа», и цивилизовал их. Монтескье не находил ничего титанического в достижениях Петра, который лишь сообщил европейской нации европейские манеры; Вольтер же сравнивал Петра с Прометеем, прямо заявляя, что «приобщить Россию к цивилизации» значит привнести изящные искусства с другого края континента: «Сейчас в Петербурге есть французские актеры и итальянские оперы. Великолепие и даже вкус всюду вытесняют варварство». Даже французский язык при дворе Елизаветы (как «почти при всех европейских дворах») распространялся «по мере того, как эта страна становилась цивилизованной». В сущности, Вольтер предлагал и способ измерять относительный уровень развития, и саму модель развития, подходящую для любой страны: «В Африке все еще остаются обширные области, которым нужен свой царь Петр»[519] . Именно в Восточной Европе просвещенный абсолютизм доказал свою состоятельность как политическая теория, универсальная формула движения к цивилизации.
Наконец в 1757 году, когда Франция и Россия стали союзниками в Семилетней войне, Санкт- Петербург откликнулся на давний интерес Вольтера к подробному жизнеописанию Петра. «Вы предлагаете мне, — отвечал он, — то, чего я желал в течение тридцати лет; я не мог бы лучше завершить свою карьеру, чем посвятить мои последние дни и силы этому труду». Для Вольтера работа над историей Петра была логическим развитием интереса, зародившегося десятки лет назад, и когда два года спустя на свет наконец появился первый том, он не указал на нем своего имени, но подписался как «автор
Отказавшись, он завязал обширную переписку по поводу написания «Истории» прежде всего с Иваном Шуваловым, фаворитом Елизаветы, который обеспечил ему покровительство императрицы и в какой-то мере усмирил недовольных русских академиков. Самое же главное, Шувалов посылал Вольтеру исторические источники, так что Петра, известного любителя путешествий, снова отправили в Западную Европу, чтобы позировать для философического портрета[521]. С самого начала автор намеревался сделать свое сочинение фактом европейской культуры: оно писалось по-французски, а читателями должны были стать все европейские дворы. В своем письме Вольтер напоминал об этом Шувалову, отвергая провинциальный взгляд на проблему: «Мы говорим обо всей Европе, так что ни вам, ни мне не следует ограничивать наш вид шпилями Санкт-Петербурга»[522]. Шпилей этих Вольтер никогда не видел и уж, конечно, не знал, какая с них открывается панорама, но в письмах как бы принимал точку зрения своего русского корреспондента («ни вы, ни я»), дабы вместе они могли преодолеть ее ограниченность.
Именно авторство Вольтера превратило книгу о Петре в событие европейского масштаба, и сам философ вполне это осознавал: «Я предстану перед всей Европой, представляя ей эту историю». Именно по этой причине он сопротивлялся давлению русских, пытавшихся добиться от его сочинения еще большей хвалебности. «Многие образованные люди в Европе уже осуждают меня за то, что я собираюсь писать панегирик и играть роль льстеца», — писал он Шувалову в 1758 году, за год до публикации своего труда[523]. В 1763 году, когда оба тома уже вышли в свет, д’Аламбер в частном письме сообщал, что труд Вольтера «вызывает у меня тошноту низостью и пошлостью своих восхвалений», а по уверению принца де Линя, сам Вольтер признавался ему, что его соблазнили драгоценные меха, принесенные ему в подарок. Двадцатый век не отменил сурового приговора этой книге, и Питер Гэй называет ее «собранием отвратительной лести, притворяющимся историей»[524].
Несомненно, что с 1757 по 1763 год, во время работы над этим замыслом, Вольтер действительно испытывал давление из Санкт-Петербурга; однако источником его зависимости была не слабость к лисьим мехам, а потребность в исторических источниках. Вольтер, сам иностранец, писал свою историю Петра, в значительной мере опираясь на сочинения других иностранцев, главным образом на географический труд Страленберга (изданный по-немецки в Стокгольме в 1730 году и по-французски в Амстердаме в 1757 году, когда Вольтер начал работу над книгой) и воспоминания Джона Перри о его службе Петру в качестве морского инженера (изданные по-английски в Лондоне в 1716-м и по-французски в Париже в 1717 году, когда там был Петр). Вольтер, однако, рассчитывал, что его труд выиграет от использования русских источников, и они действительно прибыли, сначала в 1757 году карты, а затем переводы русских мемуаров, в избытке снабженных военными подробностями. Он хотел «разобраться в хаосе петербургских архивов», подобно тому как императрице Екатерине, на его взгляд, следовало «упорядочить этот хаос» в Восточной Европе, от Гданьска до устья Дуная[525].
Предоставлявшиеся ему архивные выборки неизбежно определяли форму и содержание книги, но русские корреспонденты Вольтера слали ему и прямые указания, и критические замечания, заставляя его вполне обоснованно опасаться, что он окажется в роли «льстеца». В 1758 году он получил от Ломоносова три сочинения о Петре: «Слово похвальное Петру Великому», «Сравнение с Александром Великим и Ликургом», а также «Опровержение некоторых авторов», — которые не отдали должное Петру, в особенности самому Вольтеру и его «Истории Карла XII». Подобные предварительные наставления от Ломоносова говорили о все той же враждебности Петербургской академии; о ней же свидетельствовала и реакция Миллера, откликнувшегося на рукопись Вольтера сотнями поправок и особенно придиравшегося к французскому написанию русских имен. Вольтер избежал необходимости их учитывать, опубликовав свое сочинение в Женеве в 1759 году, якобы для того, чтобы опередить готовящиеся к выходу в Гамбурге и Гааге пиратские издания. Таким образом, неистребимый интерес Западной Европы и к Вольтеру, и к Петру перечеркнул последние попытки Петербургской академии взять образ царя под свой контроль. В 1763 году, в предисловии ко второму тому, Вольтер издевался над полученными им поправками к тому первому. Описывая, к примеру, первобытные народы Российской империи, он упомянул, что они поклоняются овчине, и его немедленно поправили: не овчина, а медвежья шкура. «Медвежья шкура гораздо достойнее поклонения, чем овечья, — саркастически писал Вольтер, — и надобно носить ослиную шкуру, чтобы заботиться подобной безделицей»[526]. Так он превратил академиков в ослов; но «безделица» была не просто этнографической неточностью. Овчины, вновь и вновь возникавшие в описаниях Восточной Европы, были признанной эмблемой отсталости, и, возможно, Вольтер не случайно сделал именно их предметом поклонения.
Самой серьезной проблемой, которая возникла в переписке, развернувшейся вокруг работы над жизнеописанием Петра, была судьба царевича Алексея. «Печальный конец царевича немного меня смущает», — писал Вольтер Шувалову в 1759 году, предвидя возможные проблемы со вторым томом; у Миллера уже были наготове поправки к нему. Вольтер, конечно, готов был оправдать Петра,