каким-то гирпином на празднике Вейовиса. «Помнишь, у Вергилия? — восклицал Феникс. –
— Только гирпины ноги себе обжигают, а я обжигал губы, когда целовал ее, руки, когда к ней прикасался…»
Он говорил, что не помнит, сколько раз они… Он долго не мог подобрать слово. Но потом отыскал и воскликнул — «содрогание жизни!». В этих великих содроганиях, утверждал он, небеса соединялись с землей, прошлое сплеталось с будущим, жизнь утопала в смерти, а смерть извергала из себя жизнь…
Он вдруг стал извиняться и объяснять, что дерзнул и описывает их соитие для того, чтобы я понял, что телесные их
«То есть как это —
Он весь светился, изнутри и снаружи. Щеки горели румянцем, нос раскраснелся, губы растрескались.
«Она снизошла ко мне, — объяснял Феникс, — она поняла, что телу моему тоже надо дать возможность любить. Мы, смертные, слишком зависим от плоти. Мы не можем, как боги, любить только душой, только духом. Нам в нашем скотстве, чтобы взлететь, надо сначала упасть… И она, богиня, сострадая мне, облеклась в тело и мне его подарила как жертву, как, может быть, муку для себя и восторг для меня. Но я, кощунствуя мерзким своим телом, сердцем, однако, не святотатствовал и всё отчетливее понимал, что я обнимаю, целую, вкушаю только это жертвенное тело, мне в искупление и во спасение дарованное. Сама же она, моя Госпожа, после каждого моего содрогания всё дальше от меня удалялась, всё больше надо мной возвышалась… Это было — как таинство в храме. Чем глубже тебя посвящают в мистерию, тем острее чувствуешь, как ты далек от богини…»
Так он рассказывал, говоря, что ни за что не расскажет.
А потом взял с меня клятву, что я никому не проговорюсь о том, что он мне следом за этим поведает…
Гней Эдий усмехнулся и продолжал:
IX. — Потом они лежали на его тесном ложе, навзничь, глядя на розовеющий от восхода потолок. И Юлия говорила, а Феникс молчал и слушал.
«Меня постоянно приносят в жертву, — говорила Юлия. — Едва я родилась, меня принесли в жертву Ливии, отобрав у меня родную мать и отдав на заклание мачехе. Ливия меня ненавидит. Но делает вид, что любит: фимиамом окуривает, священной мукой посыпает, голову мне золотит. И с детства моего у нее для меня приготовлен железный жреческий нож, длинный, остроконечный, с круглой украшенной рукоятью. Она этим ножом когда-нибудь обязательно воспользуется. И тайно, тихо, по капельке, лживая и завистливая, выдавливает из меня мою солнечную кровь, собирая ее в жертвенную чашу, чтобы разом выплеснуть на алтарь, сыночков своих ею помазать и вознести на царство…
Мне было тринадцать лет, когда меня принесли в жертву Марцеллу, — задумчиво глядя в потолок, продолжала Юлия. — Это был чудный мальчик. Не солнечный, как я, но добрый и светлый. Он должен был сделать меня женщиной. Но не мог. У него от рождения была слишком сильно натянута… врачи это место называют „уздечкой“. Ему нужно было сделать операцию. А сделать ее безопасно можно было только в Египте и в возрасте двадцати лет. Марцеллу же было всего семнадцать, когда я стала его женой… Я любила его. Так мне теперь кажется… Конечно, не как мужчину. А как сыночка или… как мальчика-флейтиста, который нежными мелодиями и ясным взглядом своих чистых и грустных глаз развеивал мою тоску и хотя бы на время отгонял призраков… Женой его я стать не могла. Я стала для него матерью… Но тут явился вепрь с кровавыми клыками… Марцеллу едва исполнилось девятнадцать, когда Ливия с помощью Антония Музы, нашего семейного врача, который когда-то спас от смерти моего отца, и тот теперь чуть ли не молится на него, как люди молятся Эскулапу, — руками этого коварного человека Ливия извела моего мужа, задула надежду, обрезала счастливую нить и скомкала ее в своей подлой руке».
Феникс, не глядя на Юлию, бережно положил ладонь на ее руку. Но Юлия свою руку осторожно высвободила и продолжала, не отводя взгляда от солнечных узоров на потолке:
«Следующим моим жрецом, как ты знаешь, был покойный Агриппа. У этого всё в порядке было с уздечкой. В первую же ночь, не снимая с меня брачной туники, а задрав ее мне на голову, грубо раздвинув мне ноги своими коленями конника, он, грязный крестьянин и пошлый солдат, пьяный и радостный, принялся, как он мне сказал, „вспахивать непаханое“… Он долго и прилежно трудился, потея и кряхтя надо мной, и несколько раз от натуги издал те звуки, после которых пахнет навозом… Так я впервые познала то, что люди называют любовью… (Всё это Юлия произносила спокойным и размеренным голосом, как жрица читает молитву.)…Ты знаешь, что такое
Тут Юлия сама положила огненную ладонь на вялую и холодную руку Феникса.
«Хочешь, я тебе признаюсь? — сказала она. — Иногда, когда я смотрю на Гая или на Луция, особенно на Гая, который с каждым годом всё больше становится похожим на своего папашу… Нет, слава великим богам, я не Медея. Хотя тоже Внучка Солнца… И у меня есть дочери. Маленькая Юлия на меня похожа. Даже волосы у нее рыжеватые… Но когда я смотрю на Гая и Луция, его плоть и моих выкормышей, когда вижу этот бычий наклон головы, когда слышу чуть шепелявый крестьянский выговор, когда они надевают на себя детские доспехи, набрасывают на плечи красные плащи, Тривией клянусь, я понимаю жрицу Гекаты. Твою Медею».
Когда люди клянутся, они всегда восклицают. Но Юлия произнесла свою клятву без малейшего повышения тона. И замолчала.
А Феникс чуть слышно сказал, едва шевеля губами:
«Я не о такой Медее пишу».
«Знаю, что не о такой, — ответила Юлия и забрала свою руку с руки Феникса. — Но она