Муссолини!»). Для людей, которые писали эти слова, умерший Ленин был всегда живым и учил их быть бесстрашными в неравной борьбе. Над Италией не погасло еще солнце...
Была осень 1930 года, когда земля моей Галиции застонала под- железной пятой Пилсудского. На улицах Львова ритмично заколыхались белые чехлы полицейских фуражек, зацокали копыта уланских лошадей. Маршрутов было несколько, но все они вели за город, туда, где в тумане сентябрьских ночей чернели притихшие от ужаса села. Три месяца и день и ночь тянулись в город подводы с искалеченными крестьянами. Госпитали не принимали этих больных, и они умирали от гангрены в темных вонючих дворах, во мраке сырых подвалов, а смерть их считалась нелегальной.
Настал 1936 год, год кровавого львовского четверга. На этот раз польские последователи Муссолини и Гитлера не щадили ни живых, ни мертвых. Простреленное ими сердце безработного каменщика пронизал десяток новых пуль, а свыше ста братьев его и сестер по классу поплатились своей жизнью за то, что хотели отдать павшему последний долг.
На убийцах были мундиры польских полицейских, но глаза этих полицейских смотрели из-под касок немецкого образца. Эта деталь говорила сама за себя.
Украинские служители фашизма не носили тогда еще ни касок, ни мундиров, они довольствовались ливреей старого австрийского покроя. Но в остальном они не уступали своим западным учителям и протекторам. Идентичные стремления приводили их к идентичным методам. Из-под грязной маски их фальшивого пророка Донцова выглядывал тот же упырь, затмивший солнце Италии, отравивший воздух Германии. Правда, Донцов не мог искать вдохновения в салонах круппенков и кепплеренков из-за отсутствия таковых. Несмотря на это и он, и Коновалец, и Мельник чувствовали себя неплохо также и на службе у круппов и кепплеров. «Дух вечной стихии», рожденный в лабораториях немецкого химического концерна и выращенный шефами разведывательного ведомства Николаи и Канариса, пригодился шептицким, луцким, шепаровичам, этим украинским круппам в миниатюре, так же, как и их менее счастливым компаньонам, изгнанным бурей революции из уютных усадеб над Днепром. Он, «дух вечной стихии» в форме гитлеровского солдафона, должен был стать Моисеем, который вывел бы их в обето ванную землю, в потерянный рай чернозема, угля и железной руды.
Никакая цена не казалась для них слишком высокой. Народ. Он никогда не переставал быть для них чисто абстрактным понятием, а то и еще хуже: безголовой толпой. Если эта толпа станет им поперек дороги, тем хуже для нее. Тогда они будут говорить с ней на языке такой инквизиции, перед лицом которой побледнеет тень Торквемады, потому что имя этой инквизиции — фашизм
Осенью 1937 года во двор львовской тюрьмы «Бригидки» ключник каждое утро выводил молодую белокурую девушку. Из окна нашей камеры можно было видеть, как девушка быстрым шагом ходила по контуру круга, центром которого был ключник. Прогулка продолжалась ровно тридцать минут; потом ключник звенел ключами, и девушка замедленным шагом, манерно покачивая бедрами, возвращалась в свою камеру.
Мы не знали, кто она и за что ее сюда посадили, но, по обычаю заключенных сочувствовали ей и втихомолку вздыхали по ее сиротской доле, о ее утраченной юности.
И вот однажды утром мы услышали в окнах нижней камеры пронзительный свист и крики: «Убийца!». Все мы бросились к окнам. Свист наростал, перебрасываясь из камеры в камеру. Ключник грозил заключенным кулаком, он что-то кричал, но никто не слышал его крика. Девушка ходила вокруг быстрым, энергичным шагом, глаза ее смотрели сегодня в землю, а судорожно сжатые губы стянули ее лицо в гримасу не то ужаса, не то ненависти.
Убедившись, что его угрожающие жесты не дают никакого результата, ключник махнул рукой и повел свою заключенную в другое место двора.
В тот же день мы узнали о причине инцидента. Светловолосое воплощение молодости оказалось инициатором и участником зверского убийства крестьянина-коммуниста. Ворвавшись в хату, националистические убийцы на глазах малых детей замучили свою жертву, к тому же еще насмеялись над трупом. Фашистский зверь — на этот раз в лице 19-летней блондинки — показал свои когти. Впоследствии, во время гитлеровской оккупации, на этих когтях ни на минуту не высыхала человеческая кровь.
Настали годы «триумфа» фашистского инквизитора. О тех годах рассказали мне не только развалины Харькова, Киева и Смоленска, не только могилы Львова. Историю этих страшных времен можно было прочесть в окаменевших от ужаса глазах, в скупых и тяжелых, как камень, словах, в лицах детей, разучившихся улыбаться.
Фашизм на протяжении нескольких лет перевоплотил целый континент в джунгли, где преступление было признано подвигом, бесчестие — честью, жестокость — доблестью, продажность — добродетелью, измена — геройством, хамство — культурностью. Факел цивилизации, попавший в лапы фашистского орангутанга, стал уничтожающим оружием, сравнявшим с землей тысячи городов, превратившим в пепел миллионы лучших людей. Человечество никогда еще, в чернейшие времена своей истории, не было так близко от погибели. Здесь не было выбора, не было компромисса; хозяева фашистских джунглей поклонялись только одному закону — закону физической силы, и лишь меч, острый, тяжелый и неумолимый мог спасти мир от полной катастрофы.
В самое страшное время для Европы этот меч подняли достойнейшие руки, руки великого советского народа.
Гитлеровские танки, смявшие «веселым» маршем всю Европу, вечером 6 ноября 1941 года вползли в подмосковные села. В этот мрачный вечер мы в далекой, заметенной снегом Казани услышали голос Сталина. Спокойствие вождя, его слова, преисполненные горячей веры в победу, развеяли нашу скорбь, зажгли в наших сердцах огонь, который не угасал в дни самых тяжелых испытаний. Устами Сталина говорил не только народ Советского Союза, ими говорила совесть всего передового человечества. Озаренный звездой Октября, Кремль был единой твердыней свободы и прогресса. И когда несколько недель спустя об этот бастион разбила себе головы фашистская орда, все мы поняли, что иначе не могло быть.
Пришел день Победы, а с ним — расплата. Убийцы человечества очутились на скамье подсудимых.
Когда я выезжал на Нюрнбергский процесс, я не ожидал сюрпризов. Лицо фашизма было мне уже достаточно знакомо; знакомо, как мне казалось,— до мельчайших деталей. Факты доказали, что я не ошибся. Я знал, что увижу преступников, которых не знала история, но вместе с тем я думал, что перед лицом неизбежной виселицы они сохранят элементарные правила приличия, принятые в свете даже самых закоренелых грабителей и душегубов.
У нюрнбергских подсудимых не было даже и этой «морали». Эти люди, проводившие в жизнь и осуществляющие волчьи законы, теперь сами были похожи на стаю голодных волков. Достаточно было одному из них споткнуться и упасть, как уже вся стая бросалась и раздирала его на части.
И Геринг, и Риббентроп, и Кальтенбруннер, и Розенберг, и Франк, и Заукель прекрасно знали, что спасти их от виселицы может только чудо — такая уничтожающая была тяжесть обвинительных документов. Но, несмотря на это, они не упустили ни одного случая при возможности свалить эту тяжесть на плечи соседа.
Если этого требовал инстинкт самосохранения, Геринг «засыпал» Кальтенбруннера, Кальтенбруннер — Геринга, Франк — Заукеля, Заукель — Франка. Такое же жалкое зрелище представляли из себя и нацисты — свидетели. Надо было видеть и слышать, с каким воодушевлением разоблачал Геринга палач Варшавы, генерал войск СС фон дем Бах и с каким наслаждением Геринг бросал по адресу фон дем Баха реплики вроде: «Паршивая собака!».
Правда, были моменты, когда Геринг брался выгораживать отдельных подсудимых, даже брал на себя роль идеолога фашизма. Это было незабываемое зрелище. Стараясь обелить Риб бентропа и Кейтеля (дело Геринга слушалось первым), он изображал их полукретинами, способными только на то, чтобы лизать сапог «фюрера»... Для большего эффекта, он время от времени становился в позу «идейного нациста». Но это не мешало ему одновременно издеваться над «мистикой» Розенберга и Гиммлера, а на вопрос генерал-лейтенанта Руденко: «Признавали ли вы преимущество одной расы над