заодно и твоего старого дядюшку Энри».
Мне сразу бросились в глаза два обстоятельства: что касается Энрикеса, он вовсе не изменился, зато миссис Сальтильо, несомненно, поступилась кое-какими своими убеждениями. Дело в том, что район, указанный Энрикесом, был известен под названием «испанский квартал» и, хотя в нем жили еще несколько старинных испанских фамилий, не только не считался фешенебельным, но был заселен метисами и всякой мелкой сошкой неамериканского происхождения. Против воли даже нищета не могла бы загнать туда миссис Сальтильо, и тем не менее к моему любопытству теперь прибавилась изрядная доля тревоги за материальное благополучие Энрикеса. Я с нетерпением ждал шести часов, когда все узнаю.
К дому 1110 по Дюпон-стрит я взбирался «с ветерком»: улицу в свое время выравнивали, но дома все же стояли чертовски высоко над мостовой, и попасть в них можно было только по многоярусным деревянным лесенкам, ведущим к парадной двери, которая нависала над улицей на головокружительной высоте шестидесяти футов. Только теперь, умаявшись вконец, я оценил по достоинству старую, как мир, шуточку Энрикеса насчет второго этажа. Я едва не задохнулся окончательно от неистребимого запаха чеснока, обдавшего меня, когда мне отворила смуглая мексиканка в свободной сорочке, готовой, казалось, вот-вот соскользнуть с колышущейся груди, и в накинутой поверх шали, которую она придерживала одной бронзовой рукой. Нетвердо держась на ногах после подъема на этот узенький насест, откуда открывался вид прямо на дальний залив и берега Контра-Коста, я испытывал виноватое чувство, точно приземлился сюда на воздушном шаре, но женщина встретила меня томной испанской улыбкой, лениво открывающей белые зубы, как будто мое появление было вполне в порядке вещей. Дона Энрикеса, собственно говоря, нет дома, но его ждут с минуты на минуту. Донья Юрения у себя.
«Донья Юрения»? Я даже забыл на миг, что Юренией зовут миссис Сальтильо, так мило и непринужденно прозвучало это имя в испанских устах. Обрадовался я и случаю еще до прихода дона Энрикеса кое-что разузнать о состоянии дел моего друга и порядках в доме четы Сальтильо. Служанка проводила меня на второй этаж и, открыв дверь, ввела к хозяйке дома.
Карабкаясь наверх к парадной двери, я нес с собой живое воспоминание о мисс Мэннерсли, какой знал ее два года назад. Я вспоминал ее прямую, немного чопорную, тонкую фигуру; ее грациозную, сдержанную осанку, безупречную гармонию и вкус ее туалетов, атмосферу здоровой и скрупулезной чистоплотности, исходившую от нее. В женщине, которая полулежала сейчас передо мной в кресле-качалке, и следа не осталось от чопорности и утонченности. В своем свободном капоте из какой-то легкой, мягкой, но богатой ткани, наброшенном с ленивой небрежностью прирожденной мексиканки, миссис Сальтильо утратила добрую половину былого своеобразия. Даже ее ножки с высоким подъемом и тонкой щиколоткой, изящество которых всегда так подчеркивали узкие ботинки или маленькие туфельки, сейчас терялись в тупоносых широких шлепанцах из грубой кожи, скроенных на испанский манер. Волосы, прежде собранные в простой греческий узел, были причесаны на косой пробор. Зато лицо ее с правильными чертами и маленьким алым тонкогубым ртом совсем не изменилось, и карие бархатистые глаза были так же красивы и непроницаемы, как раньше.
С первого же взгляда я заметил, что и обстановка комнаты тоже совсем не вяжется с прежними привычками ее хозяйки. Мебель — правда, красного дерева, старинная, тяжелая — пострадала от чужих и небрежных рук и перемежалась с новой, собранной с бору по сосенке и недвусмысленно сохранявшей казенный, безликий дух меблированных комнат. Как разительно все это отличалось от изысканно обставленной, наполненной прелестными безделушками гостиной в доме ее дядюшки, где, как каждому было известно, безраздельно господствовал и повелевал ее вкус! Вместо черно-белых гравюр и эскизов с головками Минервы и Дианы по стенам висели две дешевые картинки на религиозные сюжеты: аляповатая святая дева и таинство кровоточащего сердца. В углу у стены я заметил единственный предмет, напоминавший собою об их путешествии: очень занятного вида индейскую «люльку», а точнее, ящичек, висевший вертикально, ярко разукрашенный бусами и расписанный красками — видимо, памятник ацтекской культуры. На круглом столе, покрытом бархатной скатертью со следами употребления (и злоупотребления), были разбросаны книги и письменные принадлежности; в разрозненных листах бумаги я безошибочным чутьем редактора внезапно и с недобрым предчувствием угадал рукопись. Это открытие вместе с прической на косой пробор и живописной небрежностью всего облика доньи Юрении не сулило ничего утешительного.
Она, по-видимому, заметила, как блуждает по комнате мой взгляд, и, когда мы обменялись приветствиями, с улыбкой указала на рукопись:
— Да, это и есть та самая рукопись. Энрикес, я полагаю, о ней уже сообщил? Он говорил, что написал вам.
Я оторопел. Разумеется, до конца жаргон Энрикеса я не уразумел: он был всегда так своеобразен, так непохож ни на что другое. И все же никакого упоминания о рукописи я не мог вспомнить.
— Что-то сказано было, но очень туманно, — залепетал я, чтобы как-то вывернуться. — Впрочем, я, каюсь, так обрадовался предстоящей встрече со старым другом, что на остальное не обратил особого внимания.
— Во время нашего пребывания в Мексике, — как встарь, чеканя каждое слово, продолжала миссис Сальтильо, — я немного занималась историей ацтеков, так как всегда питала глубокий интерес к этому предмету, и, чтобы результаты не пропали даром, решила написать о своих изысканиях. Конечно, это скорее материал для научного бюллетеня, чем для газеты, но Энрикес подумал, что вы, быть может, захотите воспользоваться им.
Я знал, что Энрикес не поклонник литературы и в былые времена даже отзывался о ней пренебрежительно, хоть и цветисто, по обыкновению; однако я все же постарался как можно более любезно уверить ее, что я в восторге от его предложения и буду рад прочесть рукопись. В конце концов могло ведь статься, что миссис Сальтильо, женщина образованная и умная, действительно написала пусть не общедоступную, но интересную вещь.
— Стало быть, Энрикес не сетует, что работа порой отнимает вас у него, — смеясь, сказал я. — Вы, кажется, очень практически распорядились вашим медовым месяцем.
— Мы прекрасно сознаем и сознавали с самого начала, — сухо отозвалась миссис Сальтильо, — что у каждого из нас есть свои обязанности. Нам надо жить самостоятельной жизнью, независимо от моего дяди и отца Энрикеса. Мы не только взяли на себя всю ответственность за собственные поступки, но и почитаем оба делом чести самим создать себе необходимые жизненные условия без помощи наших родственников.
Мне подумалось, что это высокопарное заявление можно воспринимать либо как явное позерство, либо как возврат к уже знакомому мне ироническому стилю Юрении Мэннерсли. Я молча поглядел в ее карие близорукие глаза, но, как когда-то, мой взгляд только скользнул по их влажной поверхности, не прочитав, что творится внутри.
— Ну, а каковы же обязанности Энрикеса? — с улыбкой осведомился я.
Я был вполне готов услышать, что энергичный Энрикес, в соответствии со своими специфическими вкусами и наклонностями, стал объездчиком лошадей, скотоводом, профессиональным матадором или даже жокеем на скачках, но был совершенно поражен, когда она преспокойно ответила:
— Энрикес занялся геологией и металловедением — в научном, и только научном плане.
Энрикес — и геология?.. Единственное, что мне припомнилось сейчас в этой связи, были его насмешки по адресу «геолога» — так он именовал профессора Бригса, бывшего поклонника мисс Мэннерсли. А тут еще миссис Сальтильо повергла меня в окончательное смущение, прямо-таки прочитав вслух мои мысли.
— Вы, может быть, помните профессора Бригса, — как ни в чем не бывало продолжала она. — Это один из самых видных здешних ученых и мой старинный друг еще по Бостону. Он взялся руководить Энрикесом. Мой муж делает весьма заметные успехи, мы возлагаем на него большие надежды.
— И скоро ли вы рассчитываете извлечь какую-то практическую пользу из его занятий? — не без ехидства осведомился я: мне что-то не понравилось это «мы» в ее последней фразе.
— Очень скоро, — пропустив мимо ушей все, кроме существа вопроса, ответила миссис Сальтильо. — Вы же знаете, какой Энрикес сангвиник по натуре. Быть может, он и склонен уже сейчас развивать теории, не обосновывая их в достаточной мере фактами. Зато ему свойственна дерзновенность прирожденного