Да, это был прежний Энрикес, только он казался серьезнее, если позволительно сказать так про человека, которого ни при каких обстоятельствах не покидала серьезность, однако прежде за ней угадывалась своеобразная ирония, а теперь — печаль. И потом: о чем это «другом» он собирается мне рассказать? Имеет ли это отношение к миссис Сальтильо? Я умышленно не упоминал о своей поездке в Каркинес-спрингс, дожидаясь, пока он сам заговорит о ней. Я торопливо совершил омовение горячей водой, которую столетняя служанка принесла на голове в бронзовом кувшине, и, даже улыбаясь про себя предостережению Энрикеса, касающемуся этой престарелой Руфи, чувствовал, что начинаю нервничать в ожидании предстоящего разговора.
Я застал Энрикеса в гостиной, или, быть может, правильнее сказать, в кабинете — длинной комнате с низким потолком и маленькими, похожими на амбразуры окнами во внешней кирпичной стене. От веранды эту комнату отделяла лишь тонкая застекленная перегородка. Он сидел, погруженный в раздумье, с пером в руке, а на столе перед ним лежало несколько запечатанных конвертов. Странно было видеть Энрикеса с таким деловым и сосредоточенным выражением лица.
— Так тебе нравится моя старая каса, Панчо? — сказал он, когда я похвалил монастырски-сумрачную, располагающую к ученым занятиям обстановку дома. — Что ж, мой маленький брат, в один день, который я назову прекрасным, она — как знать, — возможно, окажется в твоем
— Сальтильо — народ живучий, — со смехом отозвался я. — Я к тому времени поседею, обзаведусь своим домом и собственной семьей. — И все-таки мне не понравилось, как он это сказал.
—
Он встал, прошел в дальний конец кабинета и открыл дверь. Я увидел прелестную комнатку, убранную женской рукой в изысканном вкусе миссис Сальтильо.
— Мило, правда? Это комната моей жены.
— Дверь? — переспросил я с улыбкой и сам почувствовал, до чего она неестественна.
— Пойми меня, — живо продолжал он. — Не это странно. Стену перекосило, замок выскакивает из гнезда, дверь открывается — это дело обычное, так всегда бывает, когда приходит землетрясение. Но вижу я не комнату своей жены: это другая комната — комната, которой я не знаю. Моя жена Юрения, она стоит там вся в страхе, вся в трепете, она цепляется за кого-то, она к кому-то приникла. Земля содрогается еще раз, дверь захлопнулась. Я вскакиваю из-за стола, я дрожу и кидаюсь к двери. Я распахиваю ее.
Я чувствовал, как меня кидает то в жар, то в холод. Я был поражен ужасом и… допустил ошибку.
— А кто же был тот, другой? — пробормотал я.
— Кто? — помедлив, переспросил Энрикес с неподражаемым жестом, устремив на меня неподвижный взгляд. — Кому же и быть, как не мне, Энрикесу Сальтильо?
Страшная догадка осенила меня: что это благородная ложь, что не себя он видел, что ему явилось то же видение, что и мне.
— В конце концов, — проговорил я с застывшей улыбкой, — раз ты вообразил, что видишь жену, ты мог с таким же успехом вообразить, что видишь и самого себя. Потрясенный случившимся, ты, естественно, подумал о ней, потому что она, столь же естественно, искала бы защиты у тебя. Ты ей, конечно, написал и справился, как там у нее все обошлось?
— Нет, — невозмутимо отозвался Энрикес.
— Нет? — ошеломленно переспросил я.
— Ты пойми, Панчо! Если это был обман зрения, с какой стати мне пугать ее тем, чего не существует? Если же это правда, предупреждение, ниспосланное мне, — зачем пугать ее до того, как это случится?
— Что случится? И о чем предупреждение? — тревожно спросил я.
— О том, что мы расстанемся! Что я уйду, а она — нет.
К моему удивлению, его озорные глаза чуть затуманились.
— Я тебя не понимаю, — неловко выговорил я.
— Твоя голова не совсем на плечах, мой Панчо. Это землетрясение, оно пробыло здесь только десять секунд, и оно отворило дверь. Когда бы оно пробыло двадцать секунд, оно отворило бы стену, тогда дом — кувырк, и твоему другу Энрикесу конец.
— Вздор! — сказал я. — Профессор… то есть, геологи говорят, что в Калифорнии при землетрясениях эпицентр находится где-то в отдаленной точке Тихого океана и серьезных толчков здесь никогда не будет.
— А-а, геолог, — серьезно отозвался Энрикес. — Геолог понимает насчет коня, который становится на дыбы в руднике, и еще насчет пяти тысяч долларов, а больше, поверь мне, ничего. Он живет здесь три года. Моя семья живет триста лет. Мой дедушка видел, как земля поглотила церковь Иоанна Крестителя.
Я захохотал, но, подняв голову, увидел — в первый раз в жизни, — что его лукавые глаза увлажнились и блестят. Впрочем, он тотчас вскочил, объявил, что я еще не видел сад и кораль, и, подхватив меня под руку, вихрем умчал в патио. Часа два он был такой же неуемный и неунывающий, как встарь. Я только радовался, что не заговорил о том, как побывал в Каркинес-спрингс и виделся с его женой; я твердо решил молчать об этом как можно дольше, а так как он и сам не заговаривал о ней вновь, — разве что только вспоминая о прошлом, — это было нетрудно. Наконец его неистребимое озорство передалось и мне, и на какое-то время я даже забыл его необычное поведение и историю, которую он мне рассказал. Мы гуляли и болтали, как в былые времена. Я понимал его с полуслова, наслаждаясь его обществом от души, и не мудрено, если под конец я был готов поверить, что его странная исповедь — просто мистификация, задуманная, чтобы позабавить меня. А что его рассказ так совпал с моим собственным приключением, было в конце концов не так уж удивительно, если учесть, как велико было, по-видимому, нервное и душевное потрясение, вызванное во всех нас этим грозным явлением природы.
Мы пообедали вдвоем, прислуживал нам только старый метис, по имени Педро, камердинер Энрикеса. Нетрудно было заметить, что хозяйство ведется экономно, а по двум-трем фразам, вскользь оброненным Энрикесом, я заключил, что после его выхода из «Эль Болеро» от его состояния ничего не осталось, кроме ранчо да небольшой суммы денег. Свои акции он хранил в неприкосновенности, отказываясь получать по ним дивиденды, пока, как он уверенно предсказывал, компания не потерпит краха и он не сможет возместить обманутым держателям акций их потери. У меня не было никаких оснований сомневаться, что он твердо верит в это.
Наутро мы встали рано, чтобы по холодку объехать верхом три квадратные мили, составляющие владения Энрикеса. Я был поражен, когда, спустившись в патио, увидел Энрикеса уже в седле, а перед ним, на передней луке, — маленького мальчика, того самого малыша из индейской колыбели, которого мне показали во время первого моего памятного визита к чете Сальтильо. Но теперь мальчуган уже не был туго спеленат и связан, хотя из предосторожности кушак отца опоясывал и его пухлое тельце. Я почувствовал, как во мне шевельнулись угрызения совести: я совсем забыл про него. В ответ на мое опасение, как бы поездка верхом не оказалась утомительной для ребенка, Энрикес пожал плечами:
— Нисколько, поверь мне. Я всегда беру его с собой, когда отправляюсь
Как бы то ни было, мальчик, казалось, чувствовал себя в седле совсем недурно, и я знал, что с таким превосходным наездником, как его отец, он в полной безопасности. Право же, можно было залюбоваться,