порядком потертый пиджак, не слишком свежую рубашку, без особого тщания повязанный галстук... Меня задел, царапнул этот взгляд. Мало того — рассердил... Но на другой день ноги сами привели меня в то же кафе. Таня — так ее звали — не дожидаясь моего заказа, принесла и поставила передо мной тарелку с биточками, чай и села рядом.
— Вот вы все читаете-читаете, — сказала она, — а что вокруг — не замечаете, ни на кого не смотрите... Разве так можно?..
Обжигающе-горячий биток застрял у меня в горле. Я впервые осмелился прямо взглянуть ей в лицо. Наши взгляды встретились и сомкнулись, и она не отвела своего — такого тоскливого и откровенно- призывного, что мне сделалось не по себе. Кто была эта девушка?.. В ту минуту она представилась мне экзотической пташкой, попавшей в силок и ожидающей от кого-то своего вызволения... Позже я узнал, что она жила и училась в Риге и вот все бросила и приехала... Почему?... «Это вам знать не обязательно...» — сказала она, загадочно смеясь.
Однажды, уже после библиотеки, я зашел в кафе, туда тянуло меня не только желание увидеть Таню — по вечерам здесь можно было встретить разных бедолаг, пропивающих последний рубль и жаждущих обрести слушателя, чтобы поведать ему свою горемычную историю. Кого здесь только не было!.. Списанные с корабля моряки, пропахавшие все моря-океаны, искалеченные войной инвалиды, отсидевшие свой срок блатяги, попросту бездомные... Бутылка дешевого вермута служила им дополнительным стимулом для исповеди, которая значила для меня порой больше, чем самые многомудрые книги...
На этот раз было поздно, кафе закрывалось, Таня увела меня в так называемый «кабинет», за столик, отгороженный занавеской, и принесла огромную тарелку с рагу — кусочки мяса, залитые соусом, возвышались в центре этаким Эльбрусом или Монбланом... «Ешьте...» — «Но мне не хватит расплатиться...» — Я выскреб из карманов последнюю мелочь. — «Какой вы противный!..» — Таня сердито смахнула в ладошку со скатерки мое серебро и сыпанула мне в карман. Я не успел ничего сказать. — «Хотите, я вам сыграю?..» — Она села за стоявшее в углу пианино, на котором, наверное, сто лет никто не играл, поправила передничек, вскинула руки на клавиши... Все официантки, в белых кофточках и наколках, как чайки, покрывшие уступ, слетелись к пианино, а с ними — повар с поварихой в чумазых, прогоревших фартуках, вахтер, накинувший крюк на входную дверь, — все завороженно слушали, как Таня играет Штрауса, вальс за вальсом, и при этом поглядывали на меня...
Я отправился ее проводить. Мы шли по каким-то улочкам, переулкам, в небе, припорошенном серебристой пылью, горели крупные осенние звезды, но вокруг было темно, только глаза у Тани ярко блестели, высвечивая как фонарики, наш путь... Но перебираясь через полную воды канавку, она споткнулась и чуть не соскользнула с переброшенной поперек дощечки. «Что же вы не возьмете меня под руку?..» Я неловко поддел ее локоть и, пока мы шли, ощущал рядом, вплотную со своим, ее тугое, твердое бедро...
— Хотите зайти?.. — спросила она, когда мы подошли к небольшому, обнесенному штакетником домику. — Хозяйка уехала на три дня, мне одной скучно... А вы какой-то замерзший... Давайте я вас отогрею... У меня и бутылочка где-то припрятана...
Не знаю, что меня оттолкнуло, удержало возле распахнувшейся со скрипом калитки. «Умри, но не давай поцелуя без любви», — это вспомнилось мне уже на обратном пути.
Больше я ни разу не заглядывал в это кафе. Таня встречалась мне иногда на улице, нарядно одетая, под руку с каким-нибудь офицером — то армейским, то флотским, и всегда отворачивалась, не узнавала меня...
— Евгейские бугжуазные националисты... Сионисты... Пособники амегиканского импегиолизма...
После того, как политинформация была закочена, Берта Зак, делавшая обзор недельной прессы, затащила меня в дальний закоулок институтского коридора.
— Ты меня пгезираешь?.. — сказала она, едва не притиснув меня к стене могучим своим торсом. Большие и темные, как черносливины, глаза ее смотрели жалобно, пышная грудь колыхалась, чуть не налегая на мою.
— Дуга!.. — сказал я, нечаянно подхватив ее произношение. — Ты-то тут причем?..
— Что я могла сделать?.. Он велел!..
«Он» — это был Василий Васильевич Корочкин, наш куратор-прокуратор, маленький, белобрысенький, с орденом Красной Звезды на мятом, кургузо сидевшем на нем пиджаке. Это-то меня всегда и удерживало — кто знает, может, он воевал вместе с моим отцом... На политинформации он улыбчиво слушал Берту, кивая головкой со свисавшей на узенький лобик челкой.
— Скажи честно, ты меня пгезираешь?..
Мне было жаль ее, хотелось погладить, провести рукой по ее волосам, разметавшимся по плечам, утешить... Но чем?..
— Если я кого-то презираю, то прежде всего себя.
Все мы — и Берта, и Лиля Фишман, и Алик Житомирский, и я — сдавали в Москве, не прошли, приехали сюда, где принимали всех подряд, «по недобору»... Впрочем, так случилось не только с нами...
Я влюбился в нее с первого взгляда...
Прошу прощения за банальную фразу, но в нее нельзя, невозможно было не влюбиться.
И не в том дело, что была она очень уж красива, нет, но глаза ее, огромные, карие, слегка близорукие и потому широко распахнутые, так сияли, так блестели и искрились, что казалось — вся она только и существует для того, чтобы нести на себе эти глаза, эти звезды, эти солнышки...
Я говорю, что была она не слишком красива?.. Как посмотреть... Золотистые волосы, ямочки, порхающие по щекам и подбородку, капризные, ломкие губки, готовые в любое мгновение сменить одну гримаску другой — приоткрыться в лучезарной белозубой улыбке, выгнуться обиженной подковкой, презрительно скоситься набок, в минуты сосредоточенности сложиться трубочкой, как это делают дети для поцелуя...
Вдобавок ее звали Леной.
Леной Никитиной.
Е-ле-ной...
За этим именем чудились мне Троя, Агамемнон, Ахилл...
«Муза, воспой Ахиллеса, Пелеева сына, который...»
Но я не был ни Ахиллесом, ни хотя бы Парисом. Я был обыкновенным еврейским юнцом тех лет — хиловатым, низкорослым, оставленным войной без родителей, без своего дома. Девушки, я был убежден, не могли воспринимать меня без явной или тайной усмешки (непонятным исключением являлась Таня). Правда, в моих собственных глазах моя неполноценность отчасти возмещалась количеством книг, которые я прочел, и множеством стихотворений, которые я, никому не показывая, написал... К тому же у девушек нашего курса я почему-то вызывал особенное доверие и временами, притулясь где-нибудь в уголке, они посвящали меня в свои сердечные секреты... Но это было совсем другое...
Однажды, сидя на лекции, я, как обычно, не столько слушал преподавателя, сколько созерцал впереди, через два или три ряда, золотистые волосы... Вдруг я увидел вполоборота округлую щечку и руку, отведенную назад. В пальцах с коротко подстриженными ноготками была зажата сложенная квадратиком записка. Переходя из рук в руки, она легла на мой стол. Я развернул ее полагая, что она связана с выходом очередного номера факультетской стенгазеты, я был ее редактором. Но внизу, в правом уголке, значилось — размашисто, будто с разбегу: «Л. Н.» Меня обдало жаром — как будто передо мной отворили заслонку полыхающей пламенем печи. «Говорят, вы очень умный... — было написано тем же торопливым,словно мятущимся почерком. — Не поможете ли вы нам решить задачу...» «Говорят, вы...» — начало записки звучало достаточно иронически. «Не поможете ли вы нам...» Они всегда ходили и сидели на лекциях втроем — Лена Никитина и две ее ничем не примечательные подруги... Я не был силен в математике, но тут, несмотря на угрожающий вид головоломки, оснащенной квадратными корнями и мнимыми числами, я сладил с нею на удивление быстро. Писать ответ я, однако, закончил, когда прозвенел звонок. Следующая