лихорадочный блеск в глазах...
Когда мы вышли из типографии, было уже около десяти, улицы обезлюдели, в пустом, беззвездном небе висела яркая полная луна. Женщины торопились домой, мы проводили их до троллейбуса и остановились возле призывно светившегося киоска.
Водка была теплой, сыр поверх зачерствелого ломтика хлеба походил на литую подошву.
— А славно мы постарались, помогли родной партии... — сказал Пыжов, держа в руке граненый стакан с мерцающими на стенках лунными искрами.
— Чтоб они сдохли! — провозгласил кто-то традиционный в те годы в нашей компании тост.
Стаканы звякнули, сойдясь в дружный кружок. Мы выпили.
— Ай, хорошо!.. — с наслаждением проговорил Никитин, занюхивая водку сырной корочкой.
Мы взяли еще по сто грамм, потом еще и еще...
— А кто помнит, — сказал Звонарев, улыбаясь, как обычно, своей невинно-дурашливой улыбкой, — немцы — они как... Они тоже драли книги или на кострах жгли?..
Благостное, разнеженное выпитым настроение, охватившее было нас всех, пропало, улетучилось.
— А хочешь, Володя, — произнес Никитин (остальные молчали) и взял Звонарева за воротник, — хочешь, я за такие слова тебе сейчас рыло начищу?.. — Голос его звучал вкрадчиво грозно.
— А я что?.. — сказал Звонарев. — Я пошутил...
— То-то... — Никитин расцепил пальцы. — Мы спасали журнал, понял?..
— Мы не только журнал, мы и нашего Старика спасали, он ведь на волоске был, — сказал Адриан. — Я только всего не рассказывал... — Он поджал губы, давая понять, что мог бы, но не вправе рассказать нам все, что ему известно.
— Ну, будем, — сказал Пыжов и поднял свой стакан. — И чтоб они сдохли!..
Каждый из нас повторил эту фразу, как заклятие, перед тем, как — уже напоследок — выпить еще раз.
Мы чувствовали себя почти героями.
Я отправился проводить Реброва. Мы все пили на пустой желудок, но Валентин опьянел быстрее всех.
Пока мы добирались до городской окраины, на которой он жил, Ребров молчал и казался сонным, но когда мы вышли из автобуса (кстати, последнего, мы долго ждали его, прежде чем сесть), он вдруг очнулся, остановился возле старого, росшего над арыком карагача, обхватил толстый, корявый ствол, прижался к нему лбом, грудью.
— Господи, какие же мы подонки!.. — простонал он. — Какие подонки !..
Луна светила во всю полуночную силу, вода в арыке журчала, блестела холодным целлофановым блеском, в застывшем воздухе сладко пахло цветущей акацией.
— А что мы могли еще сделать?.. — сказал я, вспомнив Адриана.
— И ты туда же... — Валентин безнадежно махнул в мою сторону рукой. — Самое гнусное — это когда подонки не чувствуют своего подонства! Все виноваты — обстоятельства, черт, дьявол, только не мы!.. Это Россия!..
— Предатели... — бормотал он, пока мы, вихляя из стороны в сторону, брели по обочине дороги. — Все предают всех... Все предают всех...
Я еле-еле дотащил его до дома.
В заключение этой истории скажу, что акция наша ни к чему не привела, да и не могла привести. Старика нашего вскоре сняли, редакцию разогнали. Что же до «Стрелы Махамбета», то она до сих пор сидит у меня в груди. Впрочем, только ли у меня?..
ДЖУЛЬЕТТА
— Здравствуйте, Алик...
— Я не Алик, — буркнул Теплицкий, бросил трубку на рычажок и снова упал головой в подушку, благо тумбочка с телефоном стояла у самого изголовья.
Через минуту или две звонок повторился — долгий, упорный, почти требовательный.
— Это Алик?..
— Нет, — сказал Теплицкий сердито и по слогам произнес: — Я не — А—лик... Вам ясно?
— А кто же вы?..
— Я Миша, — прорычал он в трубку первое пришедшее на ум имя. Не совсем, впрочем, первое: Михайлович — таким было его отчество. Эдуард Михайлович Теплицкий. Хотя материалы в газете он подписывал короче: «Эд. Теплицкий».
Он вновь брякнул трубкой о рычажок и натянул одеяло на самую макушку. Весь день он мотался по стройплощадкам гигантского, возводимого в степи комбината, и завтра ему предстоял такой же хлопотный день.
— Миша, а где же Алик?..
— Я не знаю никакого Алика.
— Но ведь он жил в этом номере?..
— Может быть. Но сейчас тут живу я. И я хочу спать...
— Извините, что помешала...
Он почему-то помедлил, задержал трубку возле уха. Голос, пробившийся к нему сквозь мембрану, звучал обиженно. А ему вдруг представилось, что девичий голосок этот, мелодичный и нежный, чем-то похож на подснежник с повисшей на ниточнотонком стебельке головкой, такие попадались иногда между кучами строительного мусора и железного лома, на обочинах пробитых бульдозером дорог...
— А вы?.. — спросил он. — Вы сами-то почему не спите?..
— А я работаю.
— Работаете?..
— Да, я дежурю... В ночную смену... На телефонной станции...
— Вот как...
Он не знал, что сказать. Все понятно — телефонистка, по ночам скучно, звонков мало, почти что нет, отчего же не позвонить, не развлечься... У гостиницы, видел он, вечерами вьются стайками зазывающе- ярко разодетые девицы, громко хохочущие, с манящими, дерзкими взглядами...
— А вас как зовут?..
Он не нашелся, о чем бы спросить ее еще, а просто взять и оборвать разговор было слишком грубо.
— Как зовут?.. — Она ответила не сразу. — Джульетта...
— Как-как?..
— Джульетта.
— То есть — Юлия?.. Юля?.. Если по-нашему...
— Нет, — сказала она. — Меня зовут Джульетта.
— Джульетта?.. — С него смыло сон. Джульетта...
— Но если вы — Джульетта, у вас должен быть свой Ромео?.. — проговорил он, удивляясь собственной бездарности в потугах поддержать разговор.
— Никакого Ромео у меня нет.
Она произнесла это резко, отрывисто, но, показалось ему, при этом вздохнула, он уловил в трубке,